Этот текст написала Зулифь Айсовна Намитокова, мама моего друга. Она умерла несколько лет назад. Наследники дали согласие на публикацию.
Владимир Михайлович Киршон был арестован в Москве, осужден без суда и следствия и расстрелян в августе 1937 года, когда мне было десять лет. В моей памяти сохранились немногие встречи с ним, но сообщения о них мне кажутся достойными внимания, поскольку они помогут полнее воссоздать его образ. В ряде воспоминаний о Киршоне отмечается, что он был человеком с достаточно сложным характером, но всегда был расположен к открытому общению. В то же время, знакомясь с его письмами к сестре Валентине и к матери Ольге Петровне (мне пришлось готовить их к сдаче в архив в конце 1970-х годов) я нашла в них многие свидетельства тому, что он был добрым, заботливым братом и сыном, способным глубоко переживать невзгоды своих близких, которым он всегда был готов прийти на помощь. Мои детские впечатления также подтверждают это.
В семье моей (Владимир Михайлович был женат на родной сестре моей мамы) его чаще называли по фамилии, чем по имени, и я, еще ни разу не видя его, часто слышала «Киршон приехал…». «Киршон сказал…», «Киршон прислал…». В судьбе малолетней племянницы, которой я для него была, Владимир Михайлович принял особенно внимательное участие после того, как я в трехлетнем возрасте потеряла отца, трагически погибшего в результате репрессий. Мама моя, потрясенная несчастьем, в результате нервного срыва не могла в течение нескольких лет работать; жившую с нами бабушку, также потерявшую мужа. — моего деда, — который был арестован и затем убит на пути в сибирскую ссылку, никуда на работу не брали, так что положение моей семьи, оставшейся без кормильцев, было достаточно тяжким. Киршон старался посильно нам помочь, хотя опека опальной семьи грозила ему немалыми неприятностями. Прежде всего он отправил меня с моей бабушкой из Москвы в Кисловодск, где мы могли жить в доме в доме его родителей на средства гораздо более скромные, чем это требовалось в Москве; потом он поселил меня на подмосковной большой даче в поселке «Первомайское», где жили его маленький сын, который был младше меня на полтора года, а также семья Леопольда Авербаха и Елены Бонч-Бруевич; там мы — я, сын Киршона Юра и семилетний сын Авербаха Виктор — жили в заботливом окружении нянь и воспитательниц. Киршон часто приезжал к нам, любил кататься с нами в лодке по обширному пруду, собирая белые лилии. Затем, с наступлением осени, меня опять увозили в Кисловодск.
Вскоре, заболев скарлатиной, я долгие месяцы провела в больнице, перенесла сложную операцию. Первое, что я увидела, вернувшись домой, — стоящий на столе ящик, непонятного мне назначения: нижняя часть его сияла полировкой красного дерева, сверху была прикреплена сверкающая золотом труба с широким раструбом. «Что это, мама?» «Это патефон. Киршон привез из-за границы. Сейчас услышишь музыку! А еще вот что он для тебя привез…» И мама внесла в комнату настоящие «сокровища»: красивые игрушки, книги, платьице из коричневого бархата, блузку из белой шерстяной ткани. На всю жизнь запомнились мне звучавшие в тот день популярные тогда мелодии из репертуара Лещенко, Петербуржского, Строка.
Но не всегда впечатления от общения с Киршоном были благостными, ему не были свойственны умилительные нежности в общении с детьми. Мне запомнился один день накануне моего с бабушкой отъезда все в тот же Кисловодск весной 1932 года. Мне было тогда пять лет, семья Киршона жила тогда в новом доме в Верхне-Троицком переулке у Самотеки в большой четырехкомнатной квартире. В центре квартиры располагалась обширная столовая с большим обеденным столом посередине, покрытым белой скатертью филейной работы (она по сей день у меня хранится), справа от двери в столовую был вход в кабинет Киршона, слева — спальня, а еще до этих комнат слева по коридору был вход в детскую, откуда слышался слышался плачь Володюшки, младшего сына Киршона, ему было тогда всего несколько месяцев. Меня зовут обедать, усаживают в конце длинного стола. Из кабинета выходит Киршон; он мрачен, не говорит ни слова, не обращает на меня никакого внимания. Его место за столом — напротив меня; нас разделяет нескончаемое белое пространство столешницы. Обед проходит в мрачном безмолвии, которого я не выдерживаю и потому начинаю смущенно хихикать. Киршон удостаивает меня внимания: на меня обращен тяжелый взгляд. «Почему ты смеешься?» — тихо спрашивает он. Не в силах объяснить свои эмоции, я тут же придумываю ответ: «Я вспомнила, как у нас в детском саду «Петрушку» показывали…» От такого ответа ему, видно, становится совсем тошно. Он молча поднимается и уходит…
Однако помню его в той же квартире приветливым и оживленным в кругу артистов и актрис в длинных вечерних туалетах; все приехали после премьеры спектакля по его пьесе, чтобы отметить успех премьеры. Впрочем, присутствие детей на таких торжествах не поощрялось, нас быстренько упихивали в детскую комнату.
Дом Киршона в Кисловодске, где мы с бабушкой обычно проводили лето, находился на улице, восходящей от вокзала вверх. Сначала она называлась Шереметьевской, потом улицей Бухарина. Ее завершала церковь. Дом Киршона представлял собой простое, ничем не примечательное, но просторное двухэтажное белое здание с террасой. При доме был небольшой фруктовый сад, вдоль забора росла кукуруза. Обычно, когда мы там жили, ни Ольги Петровны — матери Киршона, — ни его сестры там не было; во всяком случае я не помню, чтобы они общались с нами. Комнат в доме было несколько, одна или две из них сдавались квартирантам-курортникам. Жила я там с бабушкой в течение всего лета, возвращались в Москву с первым снегом.
Году в 1934, если я не ошибаюсь в дате, семья Киршона распалась. Несмотря на это, он постоянно общался со своими детьми и со мной. Чаще всего мы встречались по праздничным и выходным дням. Он присылал за своим сыном и мной свой автомобиль, иногда и сам приезжал, ожидая нас у подъезда. — в квартиру не входил. Обычно он вез нас на какие-нибудь торжества или в детский театр, например, на популярный тогда спектакль «Негритенок и обезьянка», в «Уголок зверей» Дурова или в Колонный зал Дома Союзов на какой-нибудь детский праздник. По дороге он разговаривал чаще всего только со старшим сыном Юрой, спрашивал его о школьных успехах, наставлял, огорчался, когда Юра рассказывал, что с русской грамматикой он «не в ладах», и что пишет с ошибками… Пару раз мы ездили на какие-то детские праздники в особняк Ягоды. Они ничем интересным мне не запомнились: детей там бывало множество, но общались они не друг с другом, а только со своими красивыми и роскошно одетыми мамами. Каждая из них подводила своего ребенка к огромному, уставленному яствами столу, поила его чаем, следила, чтобы он не опрокинул на себя чашку с чаем, не испачкался. Непривычная роскошь застолья, необычный вид пустых детских комнат, стены которых были расписаны от пола до потолка огромными, как уличные рекламы, яркими иллюстрациями на темы детских сказок и стихов Чуковского. Всеобщая при этом отчужденность и скука сковывали меня, лишали дара речи, не позволяли и притронуться к чему-либо на заваленных сластями столах. Я только ждала момента, когда нас увезут. Гораздо больше радости доставляли посещения квартиры Киршона, где он жил один, разойдясь с женой. В те годы в Москве лишь начала возрождаться традиция праздников новогодней елки. И вот однажды меня вместе с моими кузенами — сыновьями Киршона — привезли к нему домой на весь праздничный новогодний день. Квартира его располагалась на Малой Лубянке и занимала второй этаж небольшого старого дома (он был снесен в 1966-1967 гг.), куда вела широкая лестница отдельного подъезда. Квартира поразила меня своими размерами, простором, необычным интерьером комнат, непривычной мебелью в конструктивистском стиле: встроенные в стены шкафы темного дуба и такие же панели стен, неизвестно откуда льющийся свет, матовые плафоны люстр, широкие диваны и кресла — все это создавало ощущение теплоты и уюта, все было очень красиво и совсем не похоже на обстановку моего жилья, которую составляли лишь железные кровати, книги да старые канцелярские столы.
Как обычно нас встречала мама Владимира Михайловича Ольга Петровна, которая приготовила праздничный обед; после обеда мы играли у елки. А елка была невиданно хороша, поражала своим убранством. День пролетел незаметно. Мы долго играли, получив новогодние подарки. В один из таких праздников, помню, я получила огромную, полиграфически роскошную игру — лото, посвященную природе и фауне мира. Под конец дня елку разобрали и все новогодние украшения упаковали, чтобы мы могли увезти их с собой. Они были совершенно сказочно красивыми, необыкновенными и бережно мной хранились в течение многих лет, пока жилье мое не было разграблено в осенние дни военного 1941 года, когда мы уехали из Москвы в город Горький. С наступлением новогодних дней я обычно развешивала их по стенам и окнам моей комнаты, так как елку мы могли купить не каждый год. В тот праздничный день Владимир Михайлович ушел в свой кабинет, предоставив нам полную свободу. Бродя по квартире и осматривая ее, я набрела на этот кабинет. В углу этой обширной комнаты с синими стенами стоял очень широкий, также темно-синий диван с дубовой книжной полкой у изголовья. Киршон полулежал на нем и читал. На голове его был укреплен зеленый прозрачный козырек, благодаря которому свет от лампы у дивана ложился на страницу светло-зеленой тенью и не раздражал глаза. Он читал, никакого интереса к общению со мной не проявляя, а я лишь осматривала его обитель, отмечая красоту мебели, покой, уют.
Не помню почему, но летом 1937 года мы не уехали из Москвы. Вскоре старший сын Киршона — Юра — уехал со своей мамой на Кавказ в Сочи, а я со своей бабушкой и младшим сыном Киршона пятилетним Володюшкой жила в их квартире на Рождественском бульваре. В течение всего этого лета почти каждый день к нам приходил «Деда Мика» (отец Киршона — Михаил Львович) и уводил меня и Володюшку с собой. Мы садились на Трубной площади в трамвай и долго ехали, пересаживаясь из одного трамвая в другой на Калужскую заставу к Нескучному Саду. Войдя в Сад, мы еще долго шли по его пустынным аллеям и, наконец, приходили к маленькому безлюдному кафе, окруженному каре густых голубых елей. За одним из мраморных столиков на открытой площадке кафе сидел, поджидая нас, Киршон. Он ласково здоровался с нами, сажал сына Володюшку себе на колени и начинал тихие долгие разговоры с отцом Михаилом Львовичем. Володюшка скучал, тихо сползал с коленей отца и шел со мной играть. Потом нас звали за стол: приносили густые холодные сливки в высоких стаканах, сдобные булочки — кафе было молочное. Постепенно беседа угасала; Киршон читал газеты, дед сидел молчаливый и грустный. Так проходил почти весь день. К вечеру мы возвращались домой. А через день или на следующий день ехали туда же и все повторялось. Это были последние недели жизни Владимира Михайловича на свободе. Каждый день он ждал ареста и каждый день он прощался с нами…
После его ареста «деда Мика», эрудированный юрист, уповая на законодательство, изыскивая различные веские и законные основания, пытался добиться в тюрьме на Лубянке свидания с сыном. В один из таких визитов его также арестовали и уже не выпустили. Он скончался в ссылке в 1956 году. Владимир Михайлович был расстрелян в августе 1938 года. Семья получила извещение о том, что он осужден на 10 лет без права переписки, а в это время его уже не было в живых. В 1958 году Киршон был посмертно реабилитирован, а с его судебным делом сыновья получили возможность ознакомиться лишь в 1994 году. Ничего из его творческого наследия, библиотеки, архивов, конфискованного имущества семье не вернули. Поскольку за несколько лет до ареста Киршон разошелся с женой, она избежала участи жен, следовавших обычно за мужьями. Однако старший его сын, Юрий Владимирович, был в 1951 году также как отец арестован невинно осужден по 58 статье УК сроком на двадцать пять лет. Изъятые при его аресте, как и при аресте отца, письма, рукописи, документы, книги и пр. остались в КГБ и, как нам официально сообщили, были все уничтожены. В 1953 году Юрий Владимирович был оправдан и освобожден.
В последние перед арестом годы судьбу В.М.Киршона разделяла близкий ему человек Нонна Марьясина, которая была вслед за ним также арестована. Волей случая она оказалась в одном из лагерей Потьмы на одних нарах с родной тетей моего будущего мужа Ниной Владимировной Герц. По ее рассказам судьба Марьясиной в лагере была особенно тяжелой, поскольку она ждала ребенка. Сочувствующие ей женщины-лагерницы старались облегчить ее участь тем, что во время раздачи тюремной баланды отливали в ее миску по ложке тюремной баланды. Я не знаю, жива ли Нонна, жив ли рожденный ею в лагере ребенок, не знаю и того, кто был отцом этого ребенка. Но, если кто-либо из них жив, какие-то материалы, связанные с последними годами жизни В.М.Киршона у них могли сохраниться.
Настоящие краткие заметки о В.М.Киршоне написаны по просьбе отдела рукописей ИМЛИ РАН и переданы в данный отдел.
З.А.Намитокова — род. в Москве в 1927 году, окончила филологический факультет МГУ в 1950 году и спецфакультет ИВЯ МГУ в 1966 году, кандидат филологических наук, старший научный сотрудник ИМЛИ РАН, член Союза журналистов.