— И вот как пароходы пошли, повезли всех на Север. Наших выгрузили там, не доезжая до Берёзова на голом месте. Жили в юртах сначала, а мужики посёлок строили. Всё ж руками делали. Лес вокруг, вот из этого леса и строили. Дома тёсом крыли, доски руками пилили. За год, считай, отстроились. Начали они как-то жить, уже и парники у них были, мама на парниках работала. Скотину завели. И всё потом снова разорили. Кого ещё дальше выслали, кого как. А в 37 году – на Беломорканал. Многих тогда… Коржевских шесть человек забрали. Три брата и сыновья. И всё – ни слуху ни духу. Как в воду канули.
Мама замолчала, глядя на стол перед собой. А я снова стал перебирать фотографии, горой лежащие на столе, на диване и в кресле. У мамы я не был давно, года три, наверное. Друзей в родном городе у меня не осталось, разъехались друзья. И я, к маминой радости, сидел дома, поедая пироги и глядя в телевизор. Потом заскучал и вспомнил про портфель. Портфель этот был у нас всегда. Огромный, кожаный, старый, с поломанными замками и оторванной ручкой, он хранил семейные фотографии. Альбомов у нас почему-то не водилось, все фотографии укладывались в портфель. Внешне он совершенно не изменился со времён моего младенчества, только бока округлели. В дни семейных праздников его доставали из шкафа и начинались долгие воспоминания с фотографиями в руках.
Я этого не любил. Это было ужасно скучно. Кто на ком женился… кто куда уехал… Неинтересные истории про незнакомых людей. У меня была своя компания: капитан Немо, пятнадцатилетний капитан Дик Сэнд, укротитель мустангов Морис Джеральд и ещё несколько подходящих ребят. А родственников я не жаловал. Особенно дальних. Когда они появлялись, я сбегал из дома. Но рано или поздно меня брали за плечо и подводили к незнакомым, громко говорящим людям. Мама говорила:
— А это наш младший. Да куда ты побежал? Он у нас дикий какой-то.
Родственники приезжали в гости из Владивостока, Омска, Тюмени, Благовещенска, Усть-Каменогорска, Георгиевска, Конотопа, Анапы и откуда-то ещё. В родном Челябинске жили три тётки с семействами. Обилие родственников вызывало непонятный протест. Мама иногда пробовала посвятить меня в систему родственных связей, доставала фотографии и начинала:
— Смотри, это тётя Харитина, папкина сестра, а это сноха тёти Лиды…
— Мам, нам много задали, — говорил я и отправлялся читать книжки. Про войну, про человека-амфибию, про пионеров-героев. Почему – не помню, мне нравилось быть пионером. Отправляясь в школу, я минут десять проводил перед зеркалом, завязывая пионерский галстук. В какой-то старинной, изданной в сороковых годах книжке для пионеров, где была масса советов о том, как разводить костры, определять стороны света, преодолевать всяческие преграды, — я прочитал, что левый конец галстука должен быть длиннее правого на три сантиметра. Вот я и добивался этих трёх сантиметров. И чтобы узел был безупречной формы, тоже добивался. Дома меня не понимали и осыпали насмешками. И брат Владимир и брат Анатолий. И даже сестра Людмила. Люди они были очень взрослые и, следовательно, жили в другом мире, с которым у меня были напряжённые отношения. А ещё я любил заседания Совета пионерской дружины, когда ребята из шестого и даже седьмого класса удостаивали меня разговором. За дверью пионерской комнаты это было совершенно невозможно. А там, внутри было хорошо. Вымпелы, знамёна, барабаны, горны. Что-то революционное я ощущал, слушая речи пионервожатой, обращённые к нам, немногим, которые должны повести за собой… И Павлик Морозов смотрел на меня со стены, сурово и требовательно.
В портфеле было несколько необычных фотографий, которые я помню с раннего детства. Вот одна, наклеенная на паспарту с вензелем в углу. И дата на ней – 1915 год. На стульях с гнутыми спинками сидят крепкий кряжистый старик в чём-то вроде сюртука и в высоких, до колен валенках, и молодая женщина с ребёнком на руках. А позади них стоят навытяжку четверо здоровенных мужиков и смотрят круглыми глазами. Сидят мой дед и бабушка по отцу, а стоят дети от первого брака моего деда. От второго брака ещё пятеро детей и мой отец среди них. А вот другая фотография. Тоже на паспарту, только вензель другой. Коренастый мужик в гимнастёрке, папахе с кокардой, сидит на стуле. Рядом стоит маленькая женщина с младенцем на руках. И две крохотные девчушки в длинных, до пола платьях держатся за юбку матери.
— Мам, это кто?
— Это дедушка твой, Роман Назарович. Это в 14 году, он в армию уходил, тогда война была, германская. А нас у мамы уже трое было. Вот это я, четыре года мне тут.
— А других фотографий деда нет?
— Нет, это мы в Троицк ездили фотографироваться, когда отец в армию уходил. А больше вместе и не фотографировались ни разу.
Вспомнил. Мне эту фотографию показывали когда-то. Очень давно. В розовом детстве.
Я тогда вдруг понял, что у меня есть бабушка и потребовал показать фотографию. Вот эту фотографию мне и показали, другой не нашлось. Но я-то понимал, что бабушки такие молодые не бывают и эту фотографию считал одной из загадок окружающего мира. Я знал, что бабушка живёт на Севере, где очень много комаров, а мимо её избушки течёт большая река Обь. И ещё знал, что бабушка живёт недалеко от места, которое называется Берёзово. В журнале “Огонёк” как-то увидел репродукцию картины “Меньшиков в Берёзове”. Осталось впечатление, что это довольно мрачное место. И что во всём этом есть какая-то тайна.
Я спрашивал:
— Мам, а почему бабушка живёт на Севере?
— Потому что она живёт там с дядей Володей. Это твой родной дядя.
— А почему они живут так далеко?
— Потому что их туда переселили.
— А нас почему не переселили?
— Почему да почему… Вырастешь – узнаешь!
И как-то, завязывая галстук перед уходом в школу, я снова спросил:
— А как бабушка оказалась на Севере?
Мама почему-то смутилась.
— Ты же знаешь, что в тридцатом году была коллективизация. Вот тогда нас и выселили. Всю семью и почти всю нашу деревню.
— Вы кулаки что ли были? – спросил я с ужасом. Мама смутилась ещё больше.
— Да какие там кулаки. Жили хорошо, конечно, да и работали от света до темна.
Такой факт из родословной меня неприятно поразил, и я старался о нём не вспоминать. И не вспоминал. Бабушку я увидел году в семидесятом, когда ей было за восемьдесят. Хозяйство живущего бобылём дяди Володи она уже вести не могла, и её перевезли в Челябинск. В студенческие каникулы я приехал домой и меня повели в гости к тёте Кате, у которой жила бабушка. Я боюсь вида старости, немощи и болезней и на это рандеву шёл с опаской. Увидел сидящую на кровати маленькую старушку в тёмном платке, стёганой безрукавке, чёрной юбке и переднике с белыми цветочками. Медленно наклоняясь, она выбирала из груды разложенных на полу помидоров красные и клала их в ящик.
— О! Бачь – ото ж бабка твоя. Рывизию помидорам делает, — пробасил дядя Федя.
Старушка продолжала перебирать помидоры, не поднимая головы. Мама села рядом с ней и закричала на ухо:
— Мама, здравствуйте!
— Маруся прыихала. А то шо за хлопчик с тобой?
— Серёжа, это же Серёжа.
— Ну-ка, внучек, иды сюды до свету.
Бабушка долго вглядывалась в меня спрятанными в морщинах глазами.
— То ж не наша порода, то ж Загоруйко. Справный хлопец, худый тилько.
Я сбежал в соседнюю комнату и принялся листать журналы в ожидании праздничного обеда. Мама помогала тётке готовить, со словами: “Та для гостей же ж надо взять!” – куда-то ушёл дядя Федя. В доме было тихо. Послышались медленные, шаркающие шаги. Вошла бабушка, села возле стола и снова принялась меня рассматривать. Меня это почему-то не раздражало, хотя я не выношу пристальных взглядов. Глаза её смотрели весело и спокойно. И вообще какой-то неведомый покой от неё исходил. Хорошо меня рассмотрев, бабушка принялась меня расспрашивать. Впервые я не чувствовал никакой неловкости. Выяснив, где я живу и на кого учусь, бабушка принялась рассказывать сама. Я слушал. Сначала из вежливости, потом забыв всё на свете. Кто-то входил, выходил, что-то ставили на стол. Бабушка говорила так же спокойно и даже как будто весело. А то, о чём она говорила, волшебным образом становилось видимым и осязаемым. Я чувствовал мороз, слышал звук полозьев, видел среди тайги вереницу повод, на одной из которых по февралю тридцатого года везли её из Тюмени в Тобольск. Её и десять её детей.
— … Каки были тряпки – укрыла, так и ихалы. Малых своих на руках да на коленях держу. Павлик тут с краю притулився. Я его за носик пощупаю – ещё живенький…
Ничего я сейчас не помню из её рассказа. Так, какие-то обрывки. Когда слушал, постоянно жалел – эх, некому записать. Записать бы слово в слово! И больше я её не видел. А потом она умерла. На 100-м году жизни. Что же она тогда рассказывала?
— Трудно жили, шо тут говорить, да ещё ж война. Павлик школу кончил. Я ему говорю: “Иды, учись. Иды до Берёзова, в техникум”. “Та на шо я пойду учиться? Всё одно на войну возьмут, та и вбьют…”
На войну взяли и убили. Ещё помню рассказ о том, как кончились в доме продукты и несколько дней “сидели голодом”. Потом бабушка взяла санки и пошла куда-то за тридцать километров, в сельсовет что ли… Добыла пуд муки и пошла обратно. Зима, ночь, кругом тайга, дома голодные дети. Слов я не помню, помню интонацию. Ни тени упрёка или раздражения в этом голосе. Вообще не помню, чтобы она сердилась. Помню, как смеялась. Смеялась часто.
Домик дяди Володи, по словам побывавших у него родственников, стоит на самом берегу Оби в деревне Сотниково. От Берёзова это довольно далеко. И где-то недалеко от дома пристают пассажирские катера – муниципальный транспорт тех мест. В последние годы жизни бабушки на Севере, к ней началось паломничество детей, внуков и правнуков.
Всё лето избушка была полна родственников, так что иногда приходилось отказывать в приюте пассажирам этих катеров, которые использовали бабушкин дом как зал ожидания. Сестра рассказывала:
— Там первый катер рано приходит, часов в пять. И часов с четырёх уже начинают стучаться. Я как-то не выдержала и говорю: “Да как вам не стыдно людей в такое время беспокоить!” Те как обиделись, ты бы видел: “Вот, — говорят, – понаехали тут. Нам баба Мотя никогда не отказывала”.
Баба Мотя, Матрёна Павловна Карпенко, святой человек. Запомнился почему-то ещё такой рассказ сестры, приехавшей из Челябинска:
— Бабушка теперь у тёти Веры живёт. Уже не встаёт. Ей там верёвку натянули над кроватью, она за неё ухватится, посидит и снова ложится. Меня тётя Вера как-то попросила зайти, покормить её. Я прихожу, за руку её трогаю, она: “Это кто?” Не видит уже совсем. “Люся, — кричу, ей сейчас в самое ухо кричать приходится. – Что вам приготовить?” “Свари лапшички, лапшички я бы поела. Вот живу, одно беспокойство от меня, никак бог меня не приберёт…” Я пошла готовить, а она всё жалуется, что зажилась на свете и другим жить не даёт. Приготовила я, покормила её, пошла посуду мыть. Слышу – поёт. Я подошла. “Что, — думаю, — она поёт?” “Помирать нам рановато…”
И вот бабушка померла. Осталось пронзительное воспоминание об её рассказе. А сам рассказ забылся. Я сидел за столом и рылся в пожелтевших фотографиях. Вот мама с косами – 28 год. Вот уже без кос, на висках завитки, платье мешком – прямо из фильма о временах НЭПа. Это 29 год. А вот отец: молодой, смотрит орлом, в пиджаке и галстуке. Галстук выглядит странно. На обороте надпись: “Марусе Романовне Карпенко от Васи Ивановича Загоруйко.” Тоже 29 год. Он же в гимнастёрке, стриженый, худой – 43 год. Интересное это дело, оказывается. Мама сидела рядом.
— Это он мне за год до свадьбы подарил. Галстук, видишь, не завязан, просто так висит на верёвочке. Он в эту фотографию пришёл, стал завязывать, мучился-мучился да и плюнул, так повесил. Ой, смех.
— Эту фотографию я помню. Сколько здесь деду лет?
— Да сколько… на год или на два старше мамы. Лет тридцать, значит, ему было, когда он на войну уходил. Но он не воевал. Тогда был такой порядок: баптистов не заставляли ружьё брать. Брали в строительные войска. Отец попал в Куйбышев, бывшая Самара. В 16 году он был в Самаре, Люба как раз родилась, Любе было две недели и мама с бабушкой поехали к отцу. Приехали, разыскали его, а квартиры чё-то там, в Самаре не было. И отец договорился там с одним рыбаком – за Волгой там один дедушка-рыбак жил – чтоб у него пожили пока. На неделю или там на сколько-то – не знаю. Сели они в лодку к этому деду, поплыли и только они на середину Волги выбрались, как поднимутся волны! Прямо, говорит, захлёстывает нас. Мама с отцом гребут, помогают деду, а бабушка в подоле эту Любу двухнедельную держит. Мама рассказывала: “Отец, — говорит, — побледнел весь, напугался. Всё-таки целая семья ж: мать, жена и дочь. Перевёз нас”. Ну, там они жили хорошо у дедушки. Рыбы этой… Раньше ж рыба всякая была. Стерлядь эта… осетры были. Хорошая, дорогая рыба. Много её было. И вот на Севере ж там, на Оби – сколько было рыбы! Сейчас всё перевелось, ничего нету. Как эти нефтегазы там стали, так всё. Всё пропало.
— А как они, украинцы, оказались здесь, на Урале?
— Переселились. В 902 году купили землю. Там же казачество было, им давали землю. Вроде бы в награду за службу, не знаю точно. Но они сами её не обрабатывали, сдавали. Там богатые были казаки, офицеры. Наша деревня называлась Жохово. Это такой офицер был, Жохов. У него землю купили. А рядом Фёдорова была земля, тоже был офицер. Землю дед купил, Назар Матвеевич, тридцать десятин. Отец тогда ещё не женатый был, он маму с Фёдоровки взял.
И вот тоже: приехали – голая степь. Ни кола, ни двора. Сначала в землянках жили, потом давай дома строить. А строили из чего? Из самана. Саман – земля с соломой, вроде шлакоблоков. Это женщины делали. Сначала так это землю разгребали, с соломой перемешивали, потом в такой… вроде ящика с ручками – в него набивали. И получался такой блок. Их в рядок потом выкладывали и сушили. С одного бока сушили, потом с другого. Красиво так… Это летом делали. Потом давай их друг на друга складывать, в штабеля. А потом из этого дома строили. А крыли чем? Соломой да камышом. Вначале только у нас дом под железом был, у дяди Кирилла да у Туровых. Туровых помнишь? Тётю Шуру? Она ещё в школе работала, уборщицей. Они там же и жили, при школе, помнишь? Ты всё к ним бегал. Бывало, хвачусь – тебя нет, всё обыщу – нигде нет. Пойду к ним: сидят на кровати, она тебе сказки читает, а ты слушаешь. Любил сказки. Сколько тебе тогда было? Лет пять уже. Или она там убирает в классах, а ты по коридору с мячом, футбол гоняешь. Любил туда бегать…
— А-а, точно, вспоминаю…
Я вдруг вспомнил: огромный, пустой, полутёмный коридор, уходящий за горизонт и свет из открытой двери, за которой тётя Шура шаркает тряпкой.
— Вот уж ей в жизни досталось. Восьми лет без матери осталась, мачеха у неё была. Так уж её шпыняла – не приведи господи. Потом эта ссылка. Она оттуда сбежала, да её поймали. Она опять сбежала, да сколько мыкалась по чужим углам. А как замуж вышла да как начал он пить…
— Ладно, ты мне лучше расскажи, как он про эти земли узнал, дед твой?
— Да как… Кто-то ездил, узнавал, смотрел. Потом они собрались покупать. Целая компания их было. Маме, когда они переехали, 16 лет было. Вот она рассказывала, что дома у них собрались, да всё судили и рядили. А денег золотых была целая горка. Вот так на столе деньги золотые лежали. А они всё считали и рассуждали. У дедушки брат был грамотный, дядя Спиридон. Рано помер. Помню – хоронили. Попа привозили, певчие были. Они ж православные были.
— А вы баптисты?
— В нашей деревне все были баптисты. Поначалу, все православные были, а потом ездили ж к нам, агитировали. И все стали баптисты. А дядя Парфентий был православный, погиб в гражданскую. И тётя Ирина православная была. Хорошая была тётя. Бывало, гостить заберёт и обязательно подарок подарит. Платков мне надарила, платков у неё много было. Один у меня до-олго был, такой: с каймой, там голубенькие цветочки и зелёные листики. Уже помню, Витя родился, мы тогда в Троицке жили, я его продала. Мы тогда с папкой плохо жили, ничего своего не было. И вот тоже, тётя Ирина: выслать – не выслали, а всё-всё забрали. Чугунок на плите стоял, мясо варилось – и тот забрали. А потом её в 33 году посадили – за колоски. Тогда многих за это сажали. Три года продержали и выпустили. Она пришла слабая такая. И года не прожила – померла.
— Дед с отцом твоим в гражданскую не воевали?
— Нет, вот когда казаки отступали, они дедушку Назара Матвеевича с собой забрали. Я помню немного, мне уже семь лет было, когда эта революция была. Вот я помню, мы с девчонками играем в кукол в палисаднике, тут, перед домом, и вот казаки подъехали верхом: “Девочки, у вас овёс есть?” “Нет, нету у нас ничего”. “Маленькие, а уже врать научились” Вот я запомнила это. Это ж красные шли, белые отступали. И вот деда у нас забрали. Везти белых. Пару лошадей у нас забрали и фургон. Нагрузили эти… боеприпасы. Ящики с патронами, ещё что-то там нагрузили… И дед повёз. И, наверное, месяца полтора мы не знали – где дедушка, живой или неживой. А он куда-то… Аж за Казахстан их угнали. А потом он как-то вырвался. Приехал ху-удой такой, лошади худые. Но хоть живой и слава богу.
— А много народу тогда вместе с дедом переехало?
— Сколько… сколько же их тогда приехало? Коржевских трое, дед Андрей Жук – у него два сына было, дядя Кирилл, Туровы… У тёти Шуры Туровой дедушка двадцать пять лет служил. В солдатах. Женился поздно, детей народил, приехал сюда… Да и не пожил. Землянку даже не успели себе… И дед Туров умер. Осталась бабка Туриха – злая такая была. А тётя Маня, отцова сестра младшая, вышла за её сына. Дак она так над тётей всегда издевалась, что когда дядю Леонтия взяли на войну, то отец забрал тётю Маню к нам. И она так у нас и жила, пока война не кончилась, пока дядя не пришёл. А за это время, пока его не было, дедушка решил им дом построить. Наделали саману, сложили сами, покрыли железом. Для скотины там тоже построили помещения. И вот дядя Леонтий пришёл из армии… ещё он заболел, лежал больной у нас. Тифом что ли болел… Переболел, потом поправился и – отделились. Саня на три года была моложе меня. Мы часто дрались. Она была такая кляуза, всё матери жаловалась. Вот она матери нажалуется, а я её… Потом меня тётя Маня один раз веником отхлестала за это. Никак нас мировая не брала. Потом вот они отделились стали жить самостоятельно. Дед дал им пару лошадей, корову, овечек сколько-то штук… кур, всего, в общем. Хозяйство целое. Это в каком же году? Это вот уже революция эта кончилась, когда дядя вернулся. А 21 год плохой был, голодный, дождей не было. И вот я чуть помню, мне ведь уже одиннадцать лет было, копали мы тогда картошку – вот такая картошка была, как орех, крупнее не было. Там у нас овраг был такой, балка называлась. В этой балке всё картошку сажали, бывало. И тётя Маня тогда копала, помню. А вот когда убрали всё, она и заболела. Тоже тифом. И умерла. Тёте Шуре восемь лет было. Потом он женился на бедной там, на одной. И она так плохо тётю Шуру держала! Бывало всё: “Санька!” – и всё со злом каким-то. Добром никогда. Как-то отец ехал откуда-то, поздно уже было, а кладбище у нас недалеко так было от деревни. Едет и слышит – что такое? Плач какой-то. Он остановился, пошёл на это кладбище – она у матери на могиле лежит ночью, уже ночь была, ревёт во всю. Где-то потерялся телёнок что ли или кто… И вот её ночью послали искать. Одну. А отец, значит, забрал её и… а ехать мимо. Зашёл. “Ну, Леонтий Матвеевич, выходи-ка сюда! Где Саня?” Он туда-сюда, тык-мык… Да отец его так пробрал! А потом, как в ссылке дядя Леонтий умер, так Саня хорошая стала, потому что она старшая была. Эта Мотька народила, наверное, ещё пятеро детей.
— А про голод в 21 году что помнишь?
— Ну, что помню… Сильно плохой год был. Ничего не выросло, всё сгорело. Что только не ели тогда… и лебеду, и жмых… Рыба спасала. А семена сберегли. Помню: в головах у нас, под подушками мешочки с ячменём лежали. А в 22 году урожай был – сторицей. Отец ячмень рано посеял, да редко: зёрнышко от зёрнышка вот на столько. Хорошо взошло, да потом как этот ячмень разросся! Он такими кустиками растёт. По триста пудов тогда собрали. Отец рано скосил, обмолотил да по всей деревне раздал по мешку – люди ж голодали.
— Большая была деревня?
— Нет. 22 или 24 двора. Хутор у нас назывался.
Там только украинцы жили?
— Да, все ж вместе с Украины переселились. Я ж тебе говорила: их целая компания вместе приехала. Вот Коржевские – их три брата приехали. Старший был Павел. Павло Коржевский – так его звали. Они были какая-то порода из поляков. Он был маленький ростом, чёрненький, как цыган. А Марья, жена его, была его в два раза здоровше. Он не ровня ей был. Он такой маленький, шустренький, чёрненький, она – большая такая, спокойная. Но работящая, день и ночь толклась по хозяйству. Её замуж брат отдал. Она без родителей была, воспитывалась у брата. И брат отдал её замуж – за Павла. И она ему столько детей нарожала. Семь или восемь парней и девка, Марфа. Старший был Савелий, потом Антон, Колька – мой жених, Петро, Илья, Васька – самый младший. А Марфа где-то между ними, не помню.
Второй брат был Иван. Иван Кириллович. Такой был божественный баптист. Проповедовать всегда выходил на собрании. И жена у него – Христина. Баба Христя. Всегда у них чистенько во дворе было, побелено всё вокруг, в доме чисто. Всё саманное такое, потом глиной мазали и белили потом. У Ивана было, значит, сколько? Два сына: Терентий был старший и Митрофан. И Даша была замужем на Новоклюквенной. Потом у них была Груня – оспа сильно ей лицо испортила, она чё-то долго не выходила замуж, потом вышла. И ещё две девочки у них было, это у второго брата, у Ивана. Потом был ещё самый младший брат Яков. У этого было три дочери и сын.
У Коржевских у каждого был свой дом и сыновей уже отделяли. У дяди Ивана Коржевского Терентий был отделённый, Митрофан с родителями жил, а у Павла был отделённый Савелий, Пашка, Антон — и Кольке уже дом построили. Меня сватали, что в своём доме буду жить. И отец приходил сватать, и Колька за мной сколько бегал, х-хе-хе. Я его чё-то не любила.
Потом Жуки были. Дедушка Андрей Жук был. У него двое сыновей было. Старший был Парфентий, а второй – Афанасий. Хорошие тоже были мужчины. Парфентий он был у нас… пресвитером назывался, как главный у баптистов. Я помню, у дяди Парфентия Саша была дочка, она постарше немного меня. И вот мы в воскресенье поехали на лодке за кувшинками. Там же у нас озеро было, вот так, вдоль дороги дома стояли, а за дорогой сразу озеро, там много кувшинок было, лилий тоже много росло. Саша: “Поедем, монисто наделаем!” Это бусы мы такие делали. Стебель вот так кусочками надламывали, а цветок внизу как кулон. Вот и всё монисто. И мы поехали. У отца лодка была, да там у всех лодки были… Только от моста отплыли, только так за камыш заехали, я и говорю: “Саша, смотри, что такое?” Смотрим обе и не поймём ничего: что-то белое над водой виднеется, а что – непонятно. А это был их дедушка, он был седой как лунь и борода вот такая, седая. Он поехал сети ставить да каким-то образом перевернулся. И, значит, за лодку ухватился, голова торчит, белеет, а он нам руками машет. Мы подплыли, в нашу лодку втащили его, потом он свою лодку потихоньку перевернул, воду вычерпал да быстрее нас и уехал. Побежал весь мокрый домой. Вот помню я почему-то эту историю.
Дедушка у них умер. Его не выслали. А бабушка умерла уж после высылки. Её тоже не выслали, она у дочери осталась. Дочь у неё была, тётя Варя в Лебедках. Это такая деревня была рядом с нами. И эта бабушка осталась у дочки. И всё ходила на своё подворье и в коровнике умерла. С тоски видно. Вроде ходила здоровая, пошла это на свой двор, зашла в коровник – и померла.
И ещё другие Жуки были. У них отец помер тоже вот вскоре, как с Украины переселились. И бабка одна осталась. Пять или шесть сынов у неё было: Терентий, Прокофий, Фёдор, Иван, Михаил. Пять сынов и дочка Оксана. Их тоже выслали. Но как-то порознь. Фёдора уже наверно через год или через два выслали. И не на Север, а где-то вот здесь, на Урале. Не знаю даже где. Каменск-Уральск что ли… где-то вот тут. Туровых выслали двух братьев. Дядю Лёньку, Елисеем его звали и тёти Шуриного отца. С семьями. Они совсем и не богатые были. Всё своим трудом делали. Даже не держали работников, ничего. Отец у нас хоть на лето нанимал всегда. Первое время, пока мы маленькие были. А потом подросли, так мы наравне с парнями… Бывало, поедем хлеб вывозить, ну, с поля снопы в бричку набрасывать, дак постараемся, вперёд даже набросаем, чем там у кого парни. Отец нас только встречал дома. Две арбы было, по паре лошадей запрягали. И вот мы, значит, ездили. Одну накладываем, другая уже дома сбрасывается. По очереди. А отец с мамой тут уж в скирды укладывают. Это весь хлеб перевозили на ток. А уж когда всё с полей свезём, уж тогда начиналась молотьба. Молотьба так шла, что – коллективно. Вот соседи сначала к нам идут молотить. Через там сколько-то дней мы идём, отрабатываем всем…
Потом ещё Бузько был, Кирилл Михайлович, отцов друг. Они с ним вместе как-то всё затевали. Двигатель у них был совместный, молотилка. Потом мельницу затеяли строить. Дядю Кирилла не выслали, его в тюрьму посадили, как какого-то политического. Он там сказал кому-то поперёк. А семью сослали, жену с детьми. Старших два сына отдельно жили, их не сослали. А вот третий был, Алёшка… Алёшку, значит, и четверо девчат у них было: Вера, Дуся, Оля и Маша. Вот пятеро ребят и мать сослали. А потом дядя Кирилл вернулся. Но на Север не поехал, уехал во Фрунзе. Там знакомые были, тоже баптисты. В соседней деревне раньше жили. Вот он туда устроился, а потом каким-то способом и девчата туда переселились. Тётка Ульяна уже умерла или нет, не помню. А этого Алёшку убили. Шёл с работы, получку получил и где-то по дороге его убили.
Ещё Фёдор Заика был, рядом с нами жил. Он отцовой сестры подворье купил, когда… Я ж тебе рассказывала, переехали они. Дядя, он ленивый был работать. Уехал поближе к городу. И там потом тоже не стал жить. А этот Фёдор купил у него дом. Дом был саманный, правда, но под железом. Комната и кухня большие. А потом этот Фёдор Заика построил громадный дом. Крестовый На фундаменте на высоком. Со ставнями. Разукрасил его – куда тебе! Потом с отцом они… В общем отец сад насадил, ещё этого Фёдора не было. И поставил изгородь: вкопал столбы капитально, хороший такой забор сделал. Капитальный. И вот этот Фёдор вымерял, что отец на полметра на его землю закопал столбы. Отец ему: “Фёдор Данилович, я тебе там подальше, отдам целый метр, только пускай эти столбы стоят, ты пойми, сколько ж это труда надо всё снимать, передвигать всё это.” Хороший был сад. Только одних яблонь полсотни что ли было насажено. Тогда ж только начиналось это садоводство. Выписывали из Омска. Мичуринские сорта. Мичурин тогда был в почёте. Много всего отец насадил. И этот Фёдор ни за что не уступил. И отец с ним порвал. Дружбу. Три сына было у этого Фёдора. А как только высылать-то начали, он захватил что получше и смотался. Никто не знал куда. Оставил и дом и всё и уехал во Фрунзе. Там пожил сколько-то и перекочевал в Уфу. В Уфе он тоже он тоже свой дом заимел. Один сын, Петя умер, а Ванька и Колька… Ещё Ванька за мной ухаживал. А Колька был помладше, Колька за Таней ухаживал. Симпатичный был такой мальчишка, весёлый. Уехали, значит.
— А у вас дом был большой?
— Ну как… да не очень большой. Две комнаты больших было. Четыре окна на улицу. У нас так вот дорога шла… вот, давай я тебе нарисую… Так вот, над озером шла дорога, за ней у нас тоже постройки стояли. Баня там была, кузница, и мельница там стояла. Мельницу отец с Кириллом Михайловичем построили. Тоже из самана из этого, а крыта, по-моему, железом была эта мельница. А по эту сторону дороги дом стоял, усадьба вся. Вот так сначала коровник шёл. Ворота были прямо с улицы, туда коровы заходили. Большой коровник был. Сначала такой пригон, а дальше уж стойла начинались. А дом стоял прямо впритык к коровнику. Две комнаты: горница и… жилая комната. Четыре окна было на улицу, а в горнице ещё и во двор одно. И кухня там, со стороны двора, почти во весь дом длиной. Большая кухня была, три окна во двор выходило. Дом был почти квадратный, железом крытый. За домом сразу ворота, за ними небольшой забор, также вдоль дороги, дальше сарай. Два сарая так вот по левой стороне двора стояло. И завозня. Сараи саманные, но всё глиной было мазано и чердаки тоже. Сараи под железом были. Чистенько всё, побелено. В крайнем сарае, что от ворот, там стоял большущий сарай на три отделения. Там мука хранилась. По 25 пудов в каждом отделении. В одном третий сорт, в другом второй, в третьем не сеянная такая мука, с отрубями. А вот так по стенке, там у мамы стояли всякие ушатики, кадушки: с жиром, с маслом топлёным. Всё это тут же хранилось. Творог там зимой хранился, колбаса, жиром залитая. Колбасу сами делали. Была специальная такая мясорубка, фарш приготавливали, кишки эти чистили, промывали. Потом часть коптили, а часть запекали. Вот прямо на листы её укладывали кольцами и в печку. Некоторое время так обжаривали. Она так зарумянится, аж блестит. Красивая. Потом её укладывали в ушатики плотно и жиром заливали. И она хоть это… до следующего года лежит. Когда надо – пошёл, взял, принёс и на сковороду, разогрел – вкусная колбаса! А часть коптили. Была и коптильня своя. Небольшое такое помещение, там перекладины такие, крючки, на них всё вешали: окорока, дичь, гусей, уток. И колбасу.
А на чердаке в амбаре этом шубы висели, летом шубы в доме не держали, а всё на чердак вытаскивали. Там мама полынь ложила, ещё траву какую-то, чтоб, значит… Ещё там шерсть в мешках лежала – это когда овец стригли, так шерсть туда складывали. Перо там лежало, в мешках тоже, старые подушки, валенки на жердях висели – семья-то большая была. У всех было по новым валенкам и по подшитым. Со скотиной управляться – в подшитых, а уж погулять пойти – в новеньких! Каждый год валенки катали, каждый год к нам пимокаты приезжали, костромские все, помню. Трое их приезжало. У нас там во дворе была такая кухня летняя, малуха называлась, вот они там каждый год катали всем. Там плита была хорошая. Они ж там кипятят всё время, вываривают. Работают без рубах, все в поту. Там же жарища. Я приблизительно видела, как они всё делают. Ух, много там работы. И вот они всё сделают, потом опалят их, чтоб лишний ворс убрать, потом уж когда готовенькие – обрежут. Аккуратные такие получались. Ещё чесанки делали. Чесанки и валенки. Чесанки – они тоненькие. Из ягнячьей шерсти катали. Из поярка, называли. Они очень тёплые и прочные. И на чесанки отец всегда покупал галоши. Блестящие, куда тебе. Выйдешь в чесанках, в галошах этих… Девки ж!
Да, недосказала. Вот второй сарай, он под зерно был. В одной половине зерно ссыпали, а другая половина, помню, овсом была засыпана. А на чердак ячмень и просо засыпали. Дальше завозня стояла. Это для сельхозинвентаря. Сеялки, жнейки – всё там хранилось. Это всё по левую руку стояло. А прямо смотреть, там большой сарай был и малуха. Они уже вот так поперёк стояли. И внутри всё вымазано, выбелено, но пол земляной. В доме у нас и в кухне пол был деревянный. А там земляной. Эти сарай и малуха были крыты черепицей. Красиво так было. Отец где-то брал, из города привозил черепицу.
А с другой стороны, значит, коровник. За ним шла овчарня, потом сарай для отходов. Этот уже поперёк стоял. Дальше конюшня шла. Потом конюшня кончалась, и был такой навес и ворота. Ворота на задний двор. Когда-то хлеб возили на задний двор через эти ворота. Вот летом в поле съездят, травы накосят воз, “ходок” назывался… Это длинный такой воз с коробом. И вот этот ходок всегда ночевал под этим навесом. Летом мы там спали на сене: па-ахнет!
Рядом с этим навесом, значит, конюшня. Там тоже всё хорошо было устроено. Каждая лошадь была отделена, у каждой свой станочек. И пол был настлан. А там, где этот пол кончался – канава. Навоз там и… всё в эту канаву. И каждый день всё это вычищали, вывозили. А лошадей было по пять, по шесть. Потом конюшня эта кончалась и за ней сарай. Для всяких отходов. Там мелкое зерно для птицы хранилось, а половина сарая – под кизяк. Там кизяк складывали. На зиму. Это ж топливо. Кизяком топили. Вот целую зиму навоз возят на кучу. Потом преет там до Троицы. Потом его разбрасывают. Потом развозят тачками по току. Током называли такое пространство на заднем дворе. И этот навоз, значит, разбрасывали, поливали водой и лошадями месили его. Когда уж вымесят это… как тесто, потом уж лошадей в озеро — отмывать. Это уж нам доставалось. Лошади были смиренные. Бывало – заведёшь в воду… Лето, тепло… И мочалкой, тряпкой давай отмывать – так же нельзя оставлять. А то, что намесили, этот круг начинают утаптывать ногами. Такой большой круг! Ну… метров, наверное, двадцать. Бывало – и соседей звали: “Ну-ка, Илья – топтать кизяк!” И так: друг за дружкой… И вот утопчут – ровненький такой… С неделю он сохнет. Теперь начинают его резать. Вот так два ряда намечают, квадратик отрежут – поставят. Потом с этого ряда квадратик. И вот так ёлочкой. Этим дедушка всё больше занимался. Но и отец, и нас заставляли. Опять он сохнет. Потом уже по-другому складывают. Ещё сохнет. Потом уже в большие кучи складывают, но тоже по-особенному, чтоб ветром всё продувало. Они уже долго, бывал с месяц эти кучи стоят. Потом в сарай убирали.
Топлива ж не было. У нас всё больше кизяком и соломой топили. Дрова на растопку только. Кусочек леса был у отца. И вот каждую осень, бывало, мы этот лес проходим, где-то засохло – отпилим, где уже отломано валяется – всё это собирали, рубили и уж хранили это только на растопку. Это под кизяк. С вечера этот кизяк складывали в печку. Это с вечера нужно обязательно занести мешок кизяка и дрова на растопку. А потом уж, когда управишься, приходишь, из печки золу выгребешь и его аккуратно укладываешь. Его ж надо аккуратно уложить, чтоб горело хорошо. Господи, я вот сейчас думаю – как это все могли? Ведь кизяк этот не жарко горит, пока этот чугунище закипит… Сколько терпения там надо. Как-то вот жили. Да… жили – не тужили.
У нас на кухне и русская печка была, и такая – с плитой. Плита на две камфорки, помню. Кухня больша-ая была, большущий стол стоял. И такой диван деревянный. Ну, вроде как диван, со спинкой, только деревянный. И длинный, метров пять, наверное. Аж до самой печки. Хе-хе. Посуды было не так много. Тарелок же раньше не было. Миски вот такие, как я тесто замешиваю, две или три на стол ставили. И деревянные ложки. И как-то все вместе ели. Борщ съели, потом мама ставит две тарелки мяса – на ту и на другую сторону. По куску каждому отрезает. А уж на третье: молоко или там простоквашу или варенец. Чай как-то мало пили. Всё больше молоко. И варенец мама часто делала. Большую такую корчагу молока ставила прямо в печку, оно там упреет, а потом сметаной заквашивала. И с пенками этими… вку-усный варенец!
А сейчас молоко – оно что? Вода и вода. Бывало на своём молоке – пенка! В палец толщиной! Вкусная, жирная. Мама, бывало, вытащит её в миску, ложкой её на кусочки порвёт и чуть тёпленькую заквашивает сметаной. Утром хоть ножом её режь.
Так, вот такой двор, квадратный почти. Это так было построено, что двор со всех сторон был закрыт. И во дворе всё было побелено. До конюшни. Конюшня не была побелена. А вот тут, напротив кухонных окон был колодец. Но вода была солоноватая. Мы не пили из колодца. А вот где мамин брат жил, там – это пять километров от нашей деревни – там у них озеро было далеко-далеко и такое заросшее, болотистое. Дак они из колодцев пили. Бывало поедешь к ним в гости – не можешь попить там. Такая невкусная вода. Такая: с горечью, с солью.
Порядочная такая усадьба была, и двор был большой. А зимой, другой раз как буран разбушуется да накрутит, выйдешь – все двери снегом засыпаны. Наравне с крышами. И вот тогда начинают: запрягают лошадь, большой короб такой на санях… Сначала часть снега этим коробом вывозят. А потом… у отца было такое приспособление: как доска широкая, а сверху ручка. Тоже лошадь запрягали, и она тянула этот скребок. И всё сразу к озеру выгребали. За зиму много снега там навалят, целую гору. А весной всё в озеро уходило. Озеро было хорошее, рыбное. Рыбы много было.
Зимой мы часто на озеро бегали. На коньках катались. Коньки были деревянные, а снизу проволочка была приделана, подбита как-то, и к валенках их верёвочками прикручивали. Коньки дедушка всё делал. И как-то катались, держались они хорошо. А сколько радости было, помню.
И вот через всё озеро шла плотина. Длинная, триста метров длиной, деревья на ней росли. Это в 911 году государство сделало плотину, чтоб чистую воду брать. Тогда год был голодный, и казна решила на нашем озере сделать плотину, работу давали людям. И в конце плотины был мост. Ещё на три ступеньки надо было опуститься, потом уже воду можно было черпать. Там уже купаться не разрешали. И там же лодки причаливали, пристань была. Как под вечер, берёшь коромысло, вёдра и по воду. На мост. Придём, соберёмся там, поболтаем. Но не каждый день так. Больше в субботу – воскресенье. Каждый день-то на работе. Приедешь – темно. И то, бывало, ещё выскочишь на улицу. Мама кричит: “Спать пора! Ну-ка, ну-ка, ну-ка, домой, домой, домой” .
Мы: “Сейчас, мама”. Опять она кричит.
А рыбы много было. Много было рыбы. Я ещё маленькая была, да и потом, уже вот – подростком, всё с дедом на рыбалку ездила. Осенью обычно. Осенью всегда рыба сильно ловилась по первому льду. Вентерями ловили. Это такие сетки на обручах. Ещё такие стенки делали из жердей, “огород ” назывался. На озере в воде такие стенки делали и там эти вентеря ставили. Их дедушка с отцом сами делали из толстой такой пряжи. Под двадцать вентерей у деда было. Следил за ними. Порыбачит, дак просушивал всегда.
И вот, бывало, мужики пойдут эти вентеря смотреть, а я за ними санки тяну. Они лёд выдолбят, вытащат вентеря, рыбу в кучку вытряхнут, а вентеря снова ставят. Пока лёд ещё не очень толстый. А у меня большущая корзина на санках, я рыбу в эту корзину складываю. Тяну санки от кучки к кучке и складываю. Привезём, бывало, целый короб этой рыбы. Карась у нас там тоже был. Жёлтый, крупный. И вот с осени наморозим этой рыбы, ну, наверное, тонну целую. Вот в амбаре целый угол был отгорожен и там рыбу насыпали. Бывало вечером мама таз этой рыбы принесёт, она за ночь отойдёт, оттает… И на уху, и жарили, и пироги с этой рыбой пекли. И как только мама успевала: двенадцать человек семья скоплялась. Надо ж каждый день накормить. Через два дня хлеб пекли. По девять булок. У нас русская печь большая была. Тесто с вечера заводят. Помню, как мама его месит, пока оно подходит, мама с обедом возится, а потом уж, когда тесто подойдёт – выкладывает в формы. Были такие железные формочки у нас. Края у них были такие рифлёные, помню. И тесто какое-то время в этих формах стоит, подходит. А потом уже в печь сажают. Три ряда по три формы в печь входило, девять булок. Это на два дня. А булки вот такой высоты были! А какой вкусный хлеб был!!
— А как вы в доме размещались?
— Отец с матерью в чистой половине спали, в горнице. И малыши там, которые в кроватке. А мы – прямо покатом. Две кошмы стелили. Кошма – знаешь что такое? Нет, сначала рогожки стелились. И рогожку не знаешь? Ну, вот на болотах растёт такая трава, шишки такие сверху коричневые – рогоз называется. Её всегда жали на рогожки. И плели сами. Получались такие коврики. Вот сначала эти рогожки постилались, они мягкие такие, потом сверху кошмы. Никаких простынь, ничего. Самотканным рядном укрывались. Но подушки были. Подушек четыре или пять укладывали. Нас шестеро было девчонок. Так все покатом и спали. А уж когда стали повзрослее, мы стали спать в горнице, а отец с матерью тут, в этой комнате. И малышня.
Так, вот, значит, такая усадьба была. А на заднем дворе, там стояла клуня. Это такой… как шалаш, высокий-высокий. Метров пять, наверно, высотой. И метров десять длиной. Из жердей она делалась. А потом это камышом заплеталось. Жали зелёный камыш на озере и делали такие снопики. Мы их готовили целые кучи. Осокой связывали. У нас там осоки по берегу много было. И потом этой же осокой камыш этот к жердям привязывали. Начинали снизу, потом второй ряд, чтоб нижний ряд прикрывался, потом дальше. Много рядов привязывали. И в дождь ничего туда не затекало. Мякину там хранили. Это вот молотили когда, мякина оставалась, лошадям больше шла. На корм. Пшеничная мякина, овсяная. От ячменя не брали мякину, там сильно остинок много. Льняная мякина была ещё. А с другой стороны лесное сено складывали. Весной ягнятам, телятам давали, ну, там, лошадей баловали. Это моя работа была: коров доить, телят поить, ягнят утром заносить погреться. Ягнят иной раз штук двадцать бывало, а морозы зимой страшные были. И вот домой их притащим, они там разлягутся на солнышке… У нас в кухне с утра солнышко было. И корытце такое небольшое стояло, чтоб ягнята могли доставать. Туда им сначала отрубей насыпали, они понемножечку лижут… И вот хорошего лесного сена приносили. И привязывали везде. Там пучочек привяжем, там пучочек. Где к ножке кровати, где к столу… Едят. Потом стали уже в отруби овса понемногу подсыпать. Потом они уже окрепли и к весне хорошие стали. И разные. Но больше чёрных было. Были рыженькие, серые, белые. Но больше чёрных.
— Овец много держали?
— Да по-разному. Одно время голов пятьдесят. Обычно меньше. Так: двадцать-двадцать пять у нас было. Коров было по четыре, по пять. Лошадей по четыре, по пять и по шесть.
— Ого!
— У нас все так жили… Ну, не все, а дворов шесть у нас жили вровень, у остальных меньше было. Но и у самых бедных самое меньшее по две коровы было. И лошади. У нас же как пахали? Такой плуг был, “букарь” назывался. Четырехлемешный. Там четыре лемеха и четыре сошника. И сверху ящик, в него зерно засыпали. Лемех пашет, из сошника туда зерно сыплется. Приспособлено. И сзади ещё борона. В такой плуг сразу четыре лошади запрягались. И вот смотри, чтоб ни одна с борозды не сошла, чтоб зерно сыпалось, чтоб, значит, огрехов не было. Потом еще катком укатывали, чтоб влага не испарялась. Каждый старался, чтоб… поаккуратнее всё. Все ж на соседей оглядывались.
— А у кого не было четырех лошадей, те как пахали?
— С соседями объединялись. «Сопрягались» — так у нас называли. Все на конях делали, и пахали и все. Меня отец рано начал таскать по степи. С восьми лет. Я ведь старшая была. Как-то вот доверял лошадей. Помню, вот еще у нас земля была… подальше от деревни. Это та, что после революции… казачью землю-то делили и там нарезали. «Заячьи колки» — так называли. Там у некоторых и по двадцать и по тридцать десятин было. И почти все там шалашей понастроили, чтоб там жить, когда пахота или уборка. Хорошо там было. Солома там, в этом шалаше. Настелешь её мягко. Рядном застелешь, телогрейкой накроешься – спишь. Наработаешься, так хорошо спится. Бывало, верхом сидишь-сидишь, да надоест, пешком идешь погонять лошадей. Пока устанешь. Опять потом на лошадь лезешь…
Только пахать кончили – надо сенокос начинать. Пока с сеном управились – там уж рожь поспевает, потом ячмень, а там уж пшеница. Работа нам рано находилась. Сначала там – гусей пасти, постарше становились – нянчиться с малышней. Прополка всегда была. Лошадей погонять. И потом хлеб увозить, забирать. А с пятнадцати лет я уже отцу помогала на жнейке валки сбрасывать, мешки с ним грузила. Наверное, потому и не выросла, такая маленькая и осталась. Помню, выехали мы на жнейке, а кони меня не слушаются. Так он сам стал править, а я валки сбрасывать. Домой приехали – я и заболела. Уж мама его ругала – ругала. Все ж непосильная работа была для девчонки.
В молотьбу тоже все участвовали. По своей силе. У нас, когда молотьба – так друг дружке помогали соседи. Редко когда нанимали кого. Это уж когда урожай сильно большой. А так: вот у нас отмолотили… а к нам с нескольких дворов приходили… потом мы идем помогать. Отрабатывали им. И ведь — сколько еды надо было наготовить, это человек двадцать – двадцать пять работало на молотьбе! Вот такие чугуны мама варила! Борща там да это… на второе что-то там делала, я не помню уж. Как она справлялась – я не знаю. Утром завтрак. Начинали молотить незавтакавши. Часа два, наверное, работали. Потом завтрак. К тому времени мама уже сготовила. И мы ей помогали, и кто-то еще там… стала уж забывать. Вот позавтракали – начинает обед готовить…
У нас сначала была молотилка с конным приводом. В середине такой круг, от него четыре дышла, в эти дышла запрягали лошадей. Четыре пары, восемь лошадей запрягалось. И так они ходили по кругу. Целый день. Потом уж отец с дядей Кириллом купили двигатель. В Пермской области где-то. Какой-то был город Токмак, там эти двигатели выпускали, видно. Стали этим двигателем молотить. Помню: стоял двигатель, а рядом была такая канава выкопана, и там крутилось такое колесо здоровенное – маховик. А с этого маховика на двигатель шел ремень, а другой ремень – на молотилку. И этот двигатель и эта молотилка – совместные были. Отец с дядей Кириллом совместно покупали. Потом, уже позже, не помню в каком году, вздумали мельницу открыть. Отец с этим же Кириллом Михайловичем. Купили второй двигатель, мельницу соорудили. И даже сделали такую мельницу, что мука-сеянка получалась. Не простой помол… Вот когда на ветряке зерно мелют, там простой помол и все. А тут мелет и отсеивает. Сразу получается сеяная мука и так – второй сорт. Помню, как эти сита делали, отец такую ткань привозил: белая такая материя, вроде марли, но гладкая, как шелковая, и жесткая… Отец… он как-то все умел. На все руки был мастер. Сначала он нанимал какого-то механика, а потом уж сам стал. И трактор потом хорошо наладил. Это когда у нас уже трактор появился.
— Так. У вас, значит, и трактор был?
— В 27 году у нас уже три трактора в деревне было. Сначала Коржевские купили, Митрофан с Терентием. Первый трактор был у них. Второй купил Павло Коржевский. А потом уж наш отец с дядей Костей, с маминым братом. Дядя Костя один год попользовался и отказался. Трактор, он же как: пашет, пашет, хорошо, быстро, а потом как поломается, дак, отец, бывало, целый день с ним возится, пока наладит. Дядя Костя как-то в ремонт не вникал. И дядя Костя разочаровался: «Не надо мне, не надо! Я лучше на конях все делать буду, чем это сидеть да ждать». И отец выплатил ему половину. Полторы тысячи! Три тысячи тогда трактор стоил. А всё ж дешево было. Мука была полтора рубля пуд. Не килограмм, а пуд. Сеянка. Бывало – два фургона намелет муки… А на мельницу ехать – это ж тоже трудно. Это ж самим всё надо: и в мешки её ссыпать, и мешки зашивать, и мешки таскать, и … Ой, не дай бог!
И всего-то три года этот трактор у нас и был. Три года все за него выплачивали, ничего на себя не покупали. А потом из района приказ: «Сдавайте трактора!» И вот поехали они на тракторах, а вернулись с вицами в руках. Ни копейки за них не заплатили.
— Смотри, вот ещё одна старая фотография. Это что за мужик такой бравый?
— Это Терентий Жук, это у кого папка твой жил в работниках. Ему тринадцать лет было, отец его в ту пору помер уже, и мать с детьми приехала с Украины. То же ведь – одна, пятеро детей, а тут родня какая-то была. Папка-то сначала жил у родственников, потом Терентий его забрал. Мать попросила. Год он там прожил, у этих родственников, да ничего не заработал. Посеяли ему полдесятины, да на ней ничего не уродилось. А кормили как? Вот он рассказывал: «Бывает, солнце уже к обеду, а меня всё не зовут. Потом бабка кричит: «Василь, иды снидать»». Это завтракать, значит. Нальют ему вот столько, он съест да и сидит. А бабка: «Чё? Не наився? Как робить – так малой, а как исты – так велыкий». А у Терентия он хорошо жил. Хе-хе, я помню, как его к Жукам привезли. Девчонки прибежали: «К Терешкам работника привезли, побежали смотреть!» Забежали в дом, человек десять нас было, девчонок. Да дикие все, фыркаем да хохочем. А он спрятался. Там столб такой стоял, он за него спрятался и выглядывает оттуда. Вот это я хорошо помню, хе-хе-хе.
— А что значит «к Терешкам»?
— Ну, Жуков так звали. Он же Терентий. Нас звали «Назарики» — по дедушке Назару Матвеевичу.
— А это кто?
— Это папкин старший брат. В 29 году помер. Уже строиться начал, уже лошадь у него была, жениться собирался. Он тоже в работниках жил и заработал. А помер как-то по-глупому: они там игру какую-то затеяли, молодые ж были, и он на спину упал, сломал позвоночник. Два дня криком кричал и помер. Тогда ж медицины никакой не было.
И папка уже вот недавно, перед смертью, тоже так фотографии разложил и давай смотреть. А тут как раз Вовка пришел. И папка ему: «Садись, слушай. Я тебе свою характеристику расскажу». Эту же вот фотографию нашел. «Это, — говорит, — мой брат. А знаешь, на ком он хотел жениться? Вот на ней». И на меня показывает. Ой, смех, как вспомню… Вот как брат его строиться начал, так давай за мной ухаживать. С гулянья идем, он от меня не отходит… А я же с младшим дружила уже два года. А тот от меня не отходит, и давай рассказывать, как мы с ним заживем. А Василь мой сзади идет, губы надул…
— И что же он – в работниках заработал на лошадь?
— Ну, да.
— А у кого он был в работниках?
— Да у нас же и был.
— И сколько времени он у вас работал?
— Уж я сейчас не помню: год или два.
— И за два года успел заработать на лошадь?
— Дак год был урожайный. Сильно хорошо все уродилось тогда. Посеяли ему десятину, да любую десятину бери, а уродилось тогда аж по двести пудов с десятины. Пальто ему, помню, пошили драповое, валенки зимой скатали. Они ж приехали — ничего у них не было… Отец, конечно, со всем хозяйством один не справлялся. Семья большая была и хозяйство было большое. Вот весной, когда начинали готовиться, он нанимал всегда работника. На срок. До заговенья, обычно. А заговенье в ноябре, кажется. И вот с апреля или с марта и до заговенья. Как- то договаривались: на какой срок и какая оплата. Платили по- разному. Сеяли — любую десятину он выбирал… Любую десятину на парах, а на подпарках — уж где хозяин сам даст. Пары — знаешь, что такое? Это вот четвертую часть земли, наверное, каждый год оставляли под парами. С весны туда все навоз возили, потом пахали. За лето раза три, наверное, перепахивали, культивировали, чтоб чистая была. Но уж потом земля как пух. Весной уж не пахали, а… культиваторы такие были. Они землю разрыхляли, а потом были рядовые сеялки. Они шириной вот как полтора шкапа этого, на двух больших колесах, сверху ящик для семян, а снизу такие… сошники назывались, из них зерно в землю падало. А сзади за сеялкой бороны тащутся. Разборанивают. А потом еще прикатывали. Был такой длинный деревянный каток. Запрягали пару лошадей и прикатывали. Чтоб влага не это… Прикатанные как-то лучше хлеба держались. Не так полегали.
И вот на парах — как море пшеница стояла. На подпарках — на второй год когда уж сеяли — там похуже пшеница родилась. Почти наполовину. А если уж третий год сеяли, то уж плохенькая там: 50-60 пудов. А с паров даже по двести пудов собирали. С десятины.
Ну вот, договаривались они об оплате, платили уж по совести, как договаривались. Да ведь брали все больше из родни. Вот приехали они с Украины – ни кола ни двора, бедные такие. И отцовой сестры муж, дядя Абрам, приезжает как-то с племянником: «Возьми, Роман, его». Ну, и отец взял его. И он у нас жил как свой. Из одёжи тоже давали. Валенки катали, полушубок шили. Штаны, рубашки мама всегда уж новые давала. Вот, помню, мама пошила ему и Павлику одинаковые рубашки. Был какой-то такой сатин, назывался «Либерти», хороший такой — как шелковистый. Такой: ярко-голубой, вроде чуть салатный. Вот мама к Пасхе пошила ему и Павлику. В других домах даже у хозяйских ребят не было таких рубашек красивых. И для работы тоже свою одежду давали. Ели за одним столом все. И работали тоже вровень. Никогда отец работника одного не оставлял.
Работы-то всегда хватало. Вот весной давай весь инвентарь чинить, готовить. Отец и в кузнице мог работать. Кузница своя была. Лемеха на плугах наваривали, оси новые делали для телег, для сеялок, обода там… ковали все. Даже меня отец заставлял раздувать это… как его.. горн что-ли? Каменный уголь ведь где-то доставали для кузницы. Он хорошо… металл красный делался. Как вытащат его щипцами, да как начнут ковать, так искры и сыплются кругом. Фартуки таки специальные были, брезентовые.
Когда большая работа была, то нанимали кузнеца. У нас там жил приезжий какой-то. Всем помогал. Но только чтоб и ему помогали. Он это умел. Командовал что, как, чего. Вот обода для колес надо был обновлять постоянно, лошадей ковать. Специальный там был такой станочек для лошадей, так что лошадь там не могла никуда… ни повернуться, ничего. Ногу ей поднимают, держат. В копыто ей заколачивают гвозди. Специальные были такие гвозди. Для зимы ковали. Вот когда в город ехать… там же скользко было. Летом-то не ковали. А к зиме ковали. Но не всех, а некоторых, на которых выезжали. В город может три-четыре раза за зиму ездили. В Троицк и в Челябинск. В Троицк поближе было. В Троицк 90 километров… верст раньше считали, сюда 120.
— А сколько времени вы весной пахали — сеяли?
— Я даже не помню. Торопились. Вставали рано, затемно. Ещё рассветает, а слышишь – уже прогремели телеги. Один уехал, торопится и другой: «Ой, Федор уже уехал!» Или там: «Иван уже уехал!» А вот дядя Терентий Жук почему-то всегда последний выезжал. И всегда его девчата коров пригоняли уже когда табун далеко за деревней. Они как-то всегда подоить не успевали. Всегда табун догоняли. У дяди Терентия девчата были: Федора, Ольга, Вера, Лиза. Вера в Уфе сейчас живет.
Да и зимой тоже рано вставали. В четыре, в пять часов уже на ногах. Мама, бывало, раньше всех встанет. А потом уж нас будила — помогать. Не сразу поднимала, жалела все-таки немножко — чтоб поспали. И по дому ей надо было помочь, картошку почистить там… И за скотиной ходить. Скотины много было. И всех надо накормить, всем надо подстелить, почистить, ой… Не, сейчас уже не возвратить, что было раньше, народ уже не тот. Теперь сроду в деревне не вырастят столько, сколько у нас выращивали. У нас же еще огород был. За домом был огород. Там целый гектар было огороду. И перед домом еще. Да еще бахчи. Вот прямо перед домом был огород, тут, возле озера. Вода близко. Тут больше помидоры и капусту сажали. Там у каждого была яма выкопана, крыница называлась. Это яма просто, а к ней от озера канавка прокопана. И эта яма всегда полная воды. Бывало, поливаешь, а она туда течет. Удобно было. А за задним двором, перед садом, там для огурцов было место. Наверное, сотка или больше. Так навозу же полно было. Три — четыре навозных гряды делали. Метров, наверное, по пятнадцать длиной. Два-три дня — и мешок или два огурцов. Сами ели и свиньям, и телятам, и… Один год тыквы уродились, убирали уже перед заморозками, так полную малуху наложили. Всяких тыкв. А сорта хорошие были. Мы их потом с полсотни штук отобрали и под кровати. И они там до самой Троицы, я помню, были. Они хорошо хранились. По 40 фунтов тыквы были. Это пуд считался. Отец их даже на выставку возил, ещё похвальный лист получил.
Тыквы у нас на бахчах росли. И тыквы и арбузы. Арбузы мы солили обычно. На зиму. В бочках. А в огороде у нас чего только не было насажено, По границам всегда подсолнухи сажали, вроде как отгораживались друг от друга. А там внутри: горох, фасоль, мак. И морковка, и свекла, и всякая всячина. И брюква, и репа. Двух сортов была чечевица: какая-то серенькая и «американка». Вот, бывало, отварит её мама и пирожки с ней делала. Или похлебку. Или как кашу. И горох был нескольких сортов. Был такой волосатенький горох, как крыжовник вроде, потом косой горошек, тот специально для зелени, он такой — на зуб похожий, как зуб вроде. Сахарный был горох. И простой горох.
А вот такая ягода, сама растет, как сорняк, «вороняшка» помнишь? Ну, паслен! Этого паслену у нас полно было в огороде, В субботу всегда рано с поля приезжали. И вот до бани еще, а больше — после бани шли с кастрюльками, с чашками в огород и этого паслена набирали. Часть сушили, а остальное — мама вареники делала. В воскресенье всегда вареники. А зимой — уже с сушеным. И пироги. Паслен распарит, с тыквой перемешает — такие вкусные пироги! Тыква с пасленом. Целый мешочек этого паслену сушеного у мамы был. Да всё у нее было…
И грибы даже росли у нас, грибов немного запасали. Лесу там мало было и грибов мало. Но были. Помню, мы как-то… что же мы?… стелили лен! У нас же еще лен сеяли. И для волокна, для ткани, и ещё специальный сорт для масла. Специально: лен-рогач был. Из него масло делали. Бочонок у нас такой был, каждый год наливали, на всю зиму. На целый год. Ведер на десять бочонок. Хорошее масло, куда вкуснее, чем подсолнечное. Это вот специальные прессы были, масло выдавливать. А то, что оставалось, — жмых, его скотине давали, В голодный год, помню, и сами его ели. Ребятишки все бегали с этим жмыхом в карманах.
А чего я начала-то?.. Да, вот мы этот лен выдергивали руками, вязали снопики, потом выколачивали семена, а эту траву стелили возле леса, там, где выкошено уже. И вот, я помню, Зина… Зина у нас в то лето жила, я ещё не такая большая была, она у нас в работницах жила. Помню: Зина, я и еще… что-то четверо нас вроде было, постелили этот лен и пошли домой. И возле леса эти — сырые грузди! Ну, ты знаешь, вот навалом… А у нас ничего нет. Ну, мы нижние юбки поснимали — раньше ж нижние юбки носили еще: рубашка, потом нижняя юбка, потом уже платье или там — вторая юбка. Нижние юбки поснимали, позавязали и — по целому узлу принесли. Мохнатые да пушистые. Такие свежие. Откуда они — уже ж заморозки были…
Да, вот эта Зина у нас долго жила, года два или три. В 21 году ее взяли. Голод был. Пришла к нам одна женщина, муж у нее умер, она с четырьмя детьми. «Возьмите, — говорит, — девчонка работящая». И вот она у нас жила. Хорошая такая девочка, много маме помогала: и за скотиной ходить и по дому. А мы уже стали подрастать, мне уже одиннадцать лет было, так мама, как какая обнова — Зине. «Вы, — говорит,- еще сопливые, а ей надо». Нам обидно было. Она и сейчас еще живая, там и живет в нашем районе… А другие все поразъехались, все поразбежались по разным сторонам. Как это раскулачивание началось дак…
Вот семечки еще. Подсолнухов сеяли по две, по три десятины. Продавал отец, возил в город. Так ведь с ними тоже возни много. Их же надо прополоть. А пололи их как… Их же сеяли вот на столько ряд от ряда, чтоб лошадь могла пройти между рядами. А у отца был такой маленький плужок с тремя лемешками. И запрягалась одна лошадь. Я сажусь верхом, там же точно надо ехать, чтоб не подрезать подсолнухи… Я верхом, отец, за этим плужком. Проплужкуем, через день трава, которая уже подрезалась — засохла. И тогда уже полем. Рядочек или два занимаем… Целым колхозом. Тоже складчиной больше это делали. Так как-то веселей было. Соседские к нам приходили, мы к ним… и только это… с песнями ещё, хе-хе, работали. Интересно как-то было жить.
И вот так два-три раза прополем, потом, когда они созреют, срезаем. Срезаем, и тут же шляпку на этот срез насаживаем. Такие ножи у всех были и вот так наискосок срезали, чтоб острый конец был. Насаживали и они висели, сохли на солнышке. Потом, когда высохнут, в мешки их собираем и на полог носим. У всех были такие полога. Вот зимой когда ткали, получалась полоса вот такой ширины. Таких полос пять-шесть, а может и десять сшивали и получался такой полог. И вот приезжают с этим пологом, расстилают его и на нем эти шляпки складывают. Одни подносят мешки со шляпками, другие палками выколачивают. Они, сухие, быстро выколачиваются. И намолачиваем прямо вот гору семечек. Потом в мешки их собираем и уж дома провеиваем их на веялке. Много было семечек. Вот так в амбаре было отгорожено, все семечками засыпано было. И в город отец возил, и сами грызли. Это почти каждый вечер два ведра приносили семечек и на печку на русскую. Они высохнут там, а потом, печка истопится, их на листы железные насыпали и чуть-чуть поджаривали. И это вечно таз стоял с верхом семечками засыпан. У всех в карманах всегда семечки. И, бывало, соседи придут — на столе миска семечек. Насорят — полну хату. Уходят гости — начинаем мести. Эта вся шелуха потом в печке сжигалась, в голландке. Она, сухая, хорошо, горела.
Да, забыла, коноплю еще сеяли. В огороде на самом заду коноплю сеяли. Ну, не знаю, сотки две или полторы. Большая вырастала, прямо выше человека. Она была двух сортов. Одна была с такими серыми метелками. Эта называлась плосконь. А другой сорт, с семенами, назывался матерка. Плосконь — она гораздо мягче. Вот эти метелки собирали в такие снопики и она шла на это… даже полотенца ткали из нее. А матерку собирали уж когда семена созревали. Вырывали ее и в такие снопики тоже связывали. Эти снопики вот так составляли и сушили. Потом на том же пологе — обмолачивали, а то, что осталось, эти палки – везли в озеро и замачивали. Там, в определенном месте, где не так глубоко. Замачивали на несколько дней. Вот все эти снопы сложат… Хе-хе, сколько возни было. Потом досками сверху и груз какой-нибудь. Потом ходят, проверяют: вот так ее надламывают, если волокно отделяется — готово. Снимают весь этот груз и прополаскивают… Вот до сих пор в воде лазют. Прополаскивают, вытаскивают, дают стечь немного. Больше женщины этим занимались. Потом, когда просохнут — мяли их. Такие мялки специальные были. У нас аж три было. Это такой станочек. Туда под валик эту коноплю положишь и мнешь. Кострика вылетает, остаётся волокно одно. Вот так помнут, потом давай еще ногами. Нас тоже заставляли, детей, я помню, господи… Потом давай это волокно чесать. Были такие гребни деревянные. На большой гребень это волокно надевают, а тем, что поменьше — расчесывают. А то, что получалось — «мычки» называли. Эти «мычки» складывали, а потом, зимой уже, пряли. У мамы всякая снасть была для этого: самопрялки такие и… я уж позабывала, как это называлось. …А ткать — свой станок был, «красна» назывался. Раньше ж вещей… ничего этого не было. Самотканого много носили.
Ну вот, с полей все убрали, осень пришла — заготовки на зиму. С картошкой всегда было два погреба. Один погреб закрывали всегда: ставили сверху скирду сена или соломы. Это к весне. А второй погреб — это на зиму, на еду. Капусты квасили бочку или две. А погреб был далеконько от дома, наверное, метров двести, на задах аж там. Вот мы, бывало, режем капусту, а мама ее на коромысле ведрами туда таскает. Солит. И огурцы, и помидоры были соленые. И арбузы. И яблоки моченые. Отец, вот как в город поедет с хлебом, с мукой — обязательно несколько ящиков яблок привозит. Антоновку обычно он брал. И вот, когда капусту солят, обычно одну бочку с яблоками делают. А зимой, когда мама идет за капустой с ведром… через день или через два она ходила, так обязательно по яблоку всем несет. Тетя Катя все вспоминает, как она одно яблоко съела и не хватило всем. «А мне, — говорит, — стыдно. Мама всем разделила, а одного яблока не хватает».
— А у вас в деревне все украинцы были?
— Все.
— А как говорили? Вокруг же русские были. А вы по-украински говорили?
— Да, по-хохлацки говорили. А с другими так, смесь: и по — хохлацки и по-русски. В школе ведь по-русски учили. Да я два года только в школу и ходила. Всего. С третьего класса меня забрали домой, потому что бабушка умерла, а у мамы ребятишки были маленькие. Надо было помогать маме. А остальные все ходили еще в школу. Я даже не знаю, сколько Феня училась: пять или шесть классов. Таня тоже сколько-то. А остальные девчонки, они тут мало учились, они уже на Севере учились. В других поселках.
— У вас хохлы только в Жохово и на Федоровке жили?
— Нет, там много деревень было. Лебедки — это были казаки. Новоклюквино — там почти все хохлы были. Новоклюквино — это вот на задах у нас, километра два от нашей деревни. Большая была деревня, там несколько улиц было. Длинная. Но там как-то… бедные. Беднее был народ. Там почти что никого не раскулачили. Вот на Федоровке раскулачивали, на Перешейках. Кучугун — была такая деревня — там тоже раскулачивали. А сельсовет у нас был в Староклюквино. Там русские были. Потом от него километров пять — Степановка. Там тоже как-то смешно говорили, не как русские. Какой-то выговор другой был. Федоровка, Перешейки — это все хохлы. Украинцы. Киевка недалеко была, пять-шесть километров. Тоже хохлы. Жестки — там русские жили. Там у нас были знакомые, Рысевы фамилия. Портные. Отец и сын. Часто у нас шили. Полушубки и там это… сермяги. Свитки называли. Это сами ткали сукно, где-то ездили валять его, получалось как драп толстый. И вот из него шили и носили для работы. Осенью. Женщины – как жакеты, мужчины – подлиньше. На зиму-то полушубки, а осенью все эти свитки…
— У вас самая богатая деревня была?
— Да нет, на Федоровке получше нас жили. Там много домов деревянных было. У нас только двое деревянные дома поставили: Федор Заика и Савелий Коржевский.
— А бедные деревни были в округе?
— Были и бедные. Лебедки вот — полтора километра от нашей деревни. Там бедно жили. Да не все, конечно. У Поляковых хорошее было хозяйство, еще там у некоторых… Там казаки жили и так — разный народ.
— У них что — земли своей не было?
— Была земля, как не было… но бедно жили. Ничего у них не было, обрабатывать нечем. Они больше в аренду сдавали. Отец как-то взял в аренду пять десятин, поехали пахать, а там другой уже пашет. Ой, что тут было!.. Бросили все, поехали разбираться. А тот, хозяин, он, оказывается, и тому сдал, и другому. Да с обоих деньги получил. Потом как-то договорились: половину тот взял, половину отец.
— Почему же они бедные были?
— Даже не знаю. Землю же поровну делили после революции. И земля-то рядом. У жоховцев, бывало, хлеба, а у них — так себе. Там были такие… православные. Пили здорово! Вот на Лебедках сильно пили. Вечно у них гулянки, песни. Весной под хатами на траве лежат, а как зима — идут на Жохово. Возик соломки или возик кизяку… Топить нечем, жрать нечего.
— Прямо как в басне.
— Если работать, так с голоду не помрешь. Сейчас уже так не смогут, нынешние. Ой, вставали еще затемно. Бывало, не оторвешься от это… от подушки. Отец: «Ладно, вот все сделаем, потом будете отдыхать. Надо, надо — вставайте. Ну-ка, ну-ка, дочки, вставайте.»
— Но вы ведь не все время работали. А отдыхали как?
— Да как… В воскресенье уж не работали. В субботу с полдня приезжали с поля. Баню топили, мылись, по дому кое-что делали. А в воскресенье с утра на собранье шли молитвенное. Молитвенный дом у нас был специально. Его всегда всей деревней белили, полы мыли по очереди: в эту субботу один дом, в другую субботу – другие.
А зимой там школа была в этом молитвенном доме. Потом уже, перед раскулачиванием, построили на два села школу. Тоже саманную, мазаную.
Ну вот, помолились, попели, пришли домой. Обязательно гости какие-нибудь приезжали. С Новоклюквиной приходили, это километра за два от нас, там тоже были баптисты. На Лебедках кое-кто был, несколько дворов — тоже приходили. Даже километров за десять приезжали. У отца знакомых полно было. Каждое воскресенье какие-то люди были.
Придем, пока пообедаем, пока посуду уберем, потом нас, ребятню, уже отпускают на улицу. Идем, где-нибудь собираемся. Или за деревней или у кого-нибудь дома. Зимой у кого-нибудь в хате. В какую-нибудь игру там играем. А летом так с мальчишками играли в лапту и… Я ещё как била! Как мальчишка! Вот, пока маленькие были, — еще как-то… А постарше стали, так никаких там гуляний, никаких игр. Считали — это грех. Баптисты же были. Нас даже в кино не пускали. Тоже считалось, что грех. Вот как-то кинопередвижка приехала и мы крадучи… открыли как-то окно в горнице, крючок сняли, чтоб потом залезть, и тихонечко смылись, которые постарше: я, Феня, ну и Таня, кажется. И соседские девчонки. Пошли в это кино. Собрались гурьбой и пошли. А кино было в школе этой, которую построили на два поселка. А отец узнал, видно, что нас дома нет, дожидался уже. Кино кончилось, мы пришли, тихо так окно открыли, залезли… Дак Феня похитрее меня: раз и в постель. И притаилась. А я пошла… есть захотела.
Пошла на кухню, да что-то уронила, зашумела. Отец выходит: «Ну как? Где вы были?» А сам уже ремень держит, вдвое сложенный. Ну, полоснул, конечно, несколько раз. Мне досталось, а Феня-то… тихонечко… Ну вот, еще качели там строили парни. Ходили иногда на качелях качаться. И то не пускали, ругались.
У баптистов же чё? – ругаться нельзя, курить, водку пить нельзя. У нас в деревне ни одного пьющего не было. Нет, бывали случаи, но считалось — большой грех. Сильно верующий был народ. Хор у нас был, песни пели молитвенные, «псалмы» назывались. Вот так рассаживались: на первом ряду дисканты, потом тенора… Большой хор набирался, семьи-то у всех большие были. Я во втором классе училась, был у нас какой-то немец. Он знал ноты и учителем был у нас. В школе детей учил. И организовали вроде как курсы: из нескольких деревень приезжали… ну там такие, которые разбирались. Изучали эти ноты и все такое. А потом уже нас учили петь. Бывало, как начнем разучивать какую-нибудь песню, так раз двадцать ее пропоем, пока не споются все. Вот когда мама у меня жила, я приеду из сада, она лежит — пое-ет! Псалмы свои. «Давай споем что-нибудь.» «Ой, мама, я ничего не знаю.» «Чё ты не знаешь, вон Таня, она младше тебя, она много знала, мы всегда с ней пели.» А один псалом я вот как-то лежала-лежала и вспомнила. Про мальчика. Как мальчик умирал. Постой, как же оно начиналось? «Тихий вечер, над горою тихо звездочка горит…» — это ж кто-то сочинял. «В комнате, скорбя душою, мать печальная сидит. Мальчик тихо умирает: «Скоро ль ангел прилетит?» — шепчет он, а мать, рыдая, на него с тоской глядит». Это псалом такой пели. А мальчик ей говорит: «Ты не плачь, не будь уныла, мама милая моя, ты ведь часто говорила, что тебе мешаю я. Вот зовет меня спаситель, я уйду в небесный край…» Как-то… «в ту чудесную обитель… где печали нет и слез…» Как-то так. Такая трогательная песня. Бывало, как вспомню, аж слезы на глазах.
Ну что еще? Вот помню — крестили. У баптистов ведь крестят не маленьких, а взрослых уже. У нас вот постарше девочки были — так приняли крещение, стали верующие. А крестят так вот: руководитель баптистов… или там поручат кому, у них там свой… вроде совета какого-то. Заходит в воду до сих пор. И тот, кто хочет принять крещение, заходит в воду рядом с ним. И вот, который будет крестить, спрашивает… А чё же он спрашивает? «Веруешь в Бога Иисуса Христа? – — или что-то вроде… » Верую». «По вере твоей окрещаю тебя во имя отца и сына и святого духа!» — и так это: раз, окунул в воду и это уже все. Даже в проруби принимали крещение. Лезли, не боялись. Правда, прямо из проруби… тут же полушубок, тут же кошева стоит с лошадью. И раз — увезли. У православных — там же ведь детей крестят. У нас православных не было, все баптисты. А вот на Федоровке не было баптистов. Там все православные. А нас дразнили:»Штунды.» Бывало, поедем на Федоровку, там у мамы два брата было: дядя Костя и дядя Терентий. Вот приедем в деревню, а ребятня, ну, наши ровесники: «Штунды, штунды приехали!»
И проповедники к нам приезжали. Из Омска приезжал, помню, Куделя. Фамилия такая. Здоровенный такой дядька. Вот утром встает и босиком идет на улицу зимой. Берет таз, чистого снега почерпнул и обтирается. Все удивлялись. Каждое утро так делал. Он у нас жил. И был проповедник. У него, помню, фотография была: три дочери, симпатичные такие девушки, все в одинаковых платьях с белыми воротничками. И жена такая, полная, и он. Семейная фотография. Он нам оставил.
Потом у нас был еще один проповедник. Тоже везде ездил по баптистам. Елисей Маркианович. У него только жена была, детей не было. Как же ее? Ольга Семеновна что ли? Она немножко медицину знала. Вот где кто болеет, там она всегда бывала, у больного. Компрессы делает, температуру меряет, помогала… Снимали они у кого-то квартиру, жили. У тети Шуры у Туровой у дяди большой дом был, больших три комнаты. И вот они у них жили долго, потом у Коржевских. Потом не знаю, куда уехали. Они и у нас одно время жили. Хе-хе, помню, мама подарила им ягненка. Ярочку. Овечку. И она у них до того раздобрела… И вот куда они ни идут вдвоем — и она всегда с ними. Даже, кажется, и спала в квартире. Симпатичная была такая. Рыжая какая- то. Это не часто. Не черная, не серая, не коричневая… Потом они курей развели. Дак куры бывало… он выйдет их кормить с кормушкой, дак они его обступят и на плечи, на голову садятся. Такие ручные были. Елисей Маркианович у нас долго жили. А другие недолго. Неделю или две, может.
В какие-то дни на собраниях деньги собирали. Был такой поднос, вроде серебряного, кто-то идет с этим подносом, а другие деньги кладут — кто сколько может. Помогали бедным. Много бедных было. Вот на этих Лебедках, где казаки жили, там тоже баптисты были. Семьи три или четыре. Детей помногу, а хозяйства никакого. Им здорово помогали всегда. А уж отец помогал наш! И топливом, и хлебом, и… Из одежды кое-что тоже давали. Вот у нас там жила неподалеку одна старушка бедная, она нам всегда вязала и пряла. Бывало, вот, овечек постригут, она уж знает, когда стригут, в какое время — приходит: «Павловна, ну давай мне шерсти.» Мама ей навяжет там — целый узел. Лето проходит — она приносит: рукавичек, носков — полно! И мама ей там и масла, и сала, и муки, и… Помогала ей. А потом как-то… у мамы были еще такие, вроде полупальто, тесемочками блестящими обшиты — назывались «сачек». Не зимнее, а для осени. У мамы не один такой был, а два или три. И вот она навязала узелок одежды всякой и потом, помню, «сачек» мама мне надела сверх одежды — мама пошире меня была. «Отнеси бабушке Гавриловне. Скажи: «Это вам мама прислала, носите»».
Часто к нам приходили, работу просили. Когда своего хозяйства нет, люди ж работу ищут. С сумой по дворам не ходят. Вот Дьяченко приходил. Он печник был, Дьяченко. И мама рассказывала: «Он печку перекладывает, а я все выглядываю да смотрю. А он мне кричит: «Да на черта это тебе надо? Это ж на мужика работа»». А сколько она потом этих печей на Севере сложила! Там же надо знать, там же ходы всякие. Из Новоклюквенной тоже приходили. Вот одна женщина из Новоклюквенной, Настасья. Муж умер, трое детей. Бывало, придёт к маме: «Павловна, я тебе чем-нибудь помогу?» Белить, помню, помогала маме, на огороде тоже. Мазать помогала. У нас же все мазаное было. У дома, у сараев все стены глиной мазаные и чердаки тоже. И белили потом. А в малухе даже пол был мазаный. И его почти каждую неделю надо было подмазывать. Ой, как вспомнишь! Вот как лето придет, так и киснешь в глине этой… И мама этой Настасье всегда помогала. То творожку пошлет, то яичек, то еще чего. Зимой им солому возили — топить. А как раскулачивать пришли, смотрим — и Настасья с ними. Мама спрашивает: «И ты, Настасьюшка, пришла?» Она заплакала и говорит: «Да разве ж я сама?»
— Что же вы еще делали, когда не работали? Не только же богу молились.
— Сами, бывало, в гости ездили. И выездная лошадь у нас была. Жеребец хороший был, Воронко. Какой чудесный был конь! Уж он только для выездов. Пахать его не заставляли. А у отца друг был в Троицке, еврей. Шер, звали. Борис Абрамович Шер. Помню, мы к нему в Троицк приезжали, мне еще десяти лет не было. А у них дома большое зеркало было, до пола. Я и не знала, что такие бывают. И вот хожу и удивляюсь: здесь комната и там такая же комната. И девочка ходит, так же как я одетая. Подходила, подходила, да лбом об него и стукнулась. Мы часто к ним ездили. И они к нам часто приезжали, летом жили подолгу. И вот он как-то приехал и привязался: «Роман Назарович, продай мне Воронка». Отец: «Ха-ха, триста рублей!» И что ты думаешь? — тот бумажник из кармана и на стол. Отец: «Да я пошутил!» «Никаких шуток!» И забрал этого Воронка. Мама даже плакала. И мы все. Так жалко было. Красивый был и сильно — рысак. На базар на нем ездили, в гости. А триста рублей тогда большие деньги были.
— И что же можно было купить на триста рублей?
— Три лошади можно было купить простых.
— А корова сколько стоила?
— Даже и не помню. Хорошую, породистую корову он покупал, симменталку — что-то за шестьдесят или за восемьдесят рублей.
— Ну, вот осенью, когда все убрали, дед чем занимался?
— Он заядлый рыбак был и охотник. Охотиться ездил километров за пятнадцать, за двадцать. Верхом, у него седло хорошее было. Три ружья было. Была винтовка, пульками такими небольшими стреляла. И был дробовик. Что-то четверть фунта дроби что — ли заряжалось. Вот когда он на гусей охотился — этот дробовик брал. Гусей много было, большие табуны. Вот он с этим большим ружьем на них охотился. У нас был такой тарантас на рессорах. Двухместный. И вот он со мной или с Феней на этом тарантасе едет. И две собаки бегут. Едем, поля уже скошенные, смотрим: гуси сидят, шеи вытянули, нас заметили. Вот подъезжаем сколько можно, отец слезает, я коня поворачиваю и назад отъезжаю. А у него такой щиток был сделан: как дуга такая согнута, а в ней отверстия. Он в эти отверстия ветки вставлял и вроде как куст получался. И вот он слезает, щиток этот перед собой ставит и ползет. Ползет и собакам бросает что-нибудь, еду какую-нибудь. То одной кусочек бросит, то другой. Собаки туда-сюда бегают, а гуси смотрят, шеи вытянули. На собак смотрят. Потом слышу: ба-бах! Тут я сразу поворачиваю и еду к нему, собираем гусей. Поедем, так другой раз штук пятнадцать-двадцать привезем гусей. Мама всегда ругалась: «На черта эта дичь?» Птицы своей много было: и индюки, и гуси, и утки, и куры. Мясо, бывало, круглый год не переводилось.
— Много дичи было?
— Ой, много. Вот осенью прямо за домом, там, на задах, когда поля уже скошены, вот начинает темнеть — только и слышишь: шух-шух шух, шух-шух-шух — утки полетели кормиться. Отец пойдет, уток настреляет. Зайцы зимой приходили прямо на задний огород, там у нас стога стояли. Отец, бывало, по полдня там сидит, зайцев караулит. Частенько зайцев приносил. Мама нажарит, она вкусная — зайчатина Нам всем шапки наделал. Волка они как-то компанией убили. В тридцатом году столько лис добыл, хотел нам, старшим, шубы пошить. Отдал выделывать, а нас тут и выслали. Так эти лисы и остались…
— Я не понимаю, как ты все это помнишь. Всех по именам…
— Да уж у меня память плохая стала. То одно забуду, то другое. Но своих деревенских всех помню по именам, да и других тоже. Я ж уже взрослая была, когда выслали нас. Но я там недолго на Севере была. Вот как пароходы пошли, приехал из нашей деревни Илья Иванович, тети Шуриного отца двоюродной брат. К дяде своему приезжал, кое-что из вещей привез. И еще один там приехал, не с нашей деревни, а с Федоровки. Тоже к своим, к кому-то. И мы с Федорой решили — уезжать. Федора — это у Жуков старшая, мне ровня была. Отец наказал: «Пробивайтесь обязательно в Троицк». Там родня была, знакомых много. И как-то на первом пароходе — мы так боялись, безо всяких же документов — уехали. Я вроде с этим, который с Федоровки, Анатолием его что — ли звали, не помню, Мовчан фамилия, а Федора с Ильей Ивановичем, с дядей Илюшей. Она в Уфе, живая еще сейчас. Уехали мы. А потом, потом стали проверять. Потом мало кому уже удалось. Тетя Шура через год или через два тоже ведь решила убежать. На лодке. Набрала там какого-то барахлишка, какое было — чтоб хоть на хлеб. И на лодке с подружкой отправились. Вроде как на рыбалку. Поймали их. А она через какое-то время опять как-то улизнула. Приехала в Челябинск. Приехала и даже переодеться не во что. У меня у самой почти ничего не было. Я кое-что ей дала, поделилась, чем могла. Юбку, помню, ей дала, рубашку, кофту, платок. И она уехала в деревню. Там ее мачехи сестра была, Елена. Вот к тетке Елене она и уехала. Приехала, пожила там сколько-то и ее снова… выселили. Но недалеко там. Атлян — такая деревня была. Туда ее отправили. Там и девчонки народились.
А я сначала тоже приехала к тетке. Отцова сестра жила около Троицка. Приехала, а они собираются уезжать. На Кавказ едут. Уже продали все свое имущество, собрались ехать. А мы с папкой твоим даже не успели зарегистрироваться. Пошли регистрироваться, а там какой-то перерыв на три дня. Проводили их, потом уже зарегистрировались. А жить где?
Был у нас в деревне такой человек – Иван Андреевич, он у нас скот пас. Сам он был откуда-то из Финляндии. Уж как к нам попал – не знаю. В нашей деревне они жили, один сын у них был — Данилка. А после раскулачивания этого он каким-то образом перебрался в Троицк. И устроился продавцом. У него была большая комната и кухня. И большой коридор был. И они нас пустили. Там еще у папки родня была, раздобыли мы у них кроватку, такая скрипучая деревянная кроватка, что папке она коротка была. И вот устроились мы в этом коридоре. И стали как-то жить. А папка сначала работал рабочим — куда пошлют. Тогда ж биржа была эта. Биржа труда. Вот он сначала где-то дрова пилил для бани, потом еще где-то. Потом уже в милицию поступил. Ведомственная милиция какая-то была, помню. И вот мы у дяди Вани такое-то время, пожили, потом папке дали от милиции комнату. Да большую! И кухонка там была. Соседи хорошие, милиционер тоже. Гречинский фамилия, Шура, жена у него была. Мы там хорошо жили.
Потом он пошел на курсы шоферов. Вот курсы закончил, а устроиться на работу нигде не может. На весь Троицк тогда только две грузовых машины было, полуторки. Это в тридцать первом году. Витя тогда родился. Витя только родился, малюсенький, а он уехал на эти курсы. Тут как раз зима. А у него там родственник был, Егор, на почте работал, счетоводом что — ли. И вот папка этого Егора к нам пустил. Зиму так жили. Комната большущая, печка-голландка там была, так мы ее натопить не могли. Поставили такую железную, «буржуйку». И вот мы с Егоровой женой Пашей эту печку топили. Бывало, то одна сидит, подкладывает, то другая. Чтоб тепло. А весной он закончил курсы — на практику в Тюмень послали. На спичечную фабрику. Чурку какую-то возить. Отбыл эту практику, приехал — устроиться негде. Ходили, ходили они. .. Их несколько шоферов было. И решили они с одним приятелем ехать в Челябинск. Тогда там ЧГРЭС начинали строить. А время тоже было – тру-удное. Есть нечего, хе-хе, ой, господи.
А как жили на Севере? Лида вот всегда и пишет: «Разве сейчас плохо?» Раньше было гораздо труднее. Как жили? То ягоды: там клюквы много, морошки, черники. Брусники сильно много было. По тридцать ведер брусники только запасали. И вот ее ели. Принесут ее, замочат… А то грибов набирали, орехов. А были такие дни… Павлик учился где-то в другой деревне. Там, где они жили, там не было школы. Мама рассказывала, что вот он пришел как-то в выходной день., далеконько, больше десяти километров та деревня была. Пришел, есть нечего. Мама говорит — весь поселок обошла, хоть бы кто килограмм картошки продал. Было у нее несколько кружков молока замороженных. Разморозила, дала ему. И так он, говорит, бедный и пошел.. Тоже ведь свету белого не видел. Летом они ходили рыбачить с Володей. Когда отец умер, ему десять лет было, Володе восемь. И вот — рыбаки. В 42 году забрали его. В армию. Год в Омске пробыл, учился на минометчика. Потом на фронт. Три месяца он там пробыл. И погиб. И не в бою, а во время передышки. Немец налетел, бомбы сбросил. Товарищу он только наказал: «Напиши маме». И вот Лида долго его могилу его разыскивала. И разыскала. Ездили они с Любой. В Гомельской области его могилка, в Белоруссии. Калинковичи поселок. Даже фотография есть у Лиды: на могилке сажают они цветы с Любой. И до сих пор переписываются с учительницей из того поселка, где он похоронен, Павлик.
— Я что-то никак не разберусь, сколько же у бабушки было детей?
— Когда она вышла замуж, у нее год что — ли не было детей. А потом через два года … Первая была Таня, потом Маша. От дифтерита обе умерли. Раньше-то врачей не было. И потом еще шесть подряд девчонок родились: я, Феня, Таня, Лида, Люба и Катя. Потом родился мальчик, Яша. Это после Кати. И этот мальчик почему-то больной был. У него этот… рахит. Где его только не возили, лечили, лечили… И так он у нас годовой, наверное, и умер. Потом, уже после Яши, Павлик вот родился. После Павлика – Володя. А после Володи было две девочки, двойняшки, Соня и Валя. В Тобольске умерли. Так их замучили. С этой ссылкой. А Вера уже там родилась… Вот и считай.
Да, трудная жизнь была. Тогда ж трудно было в ссылке. Вот тетя Лида, тетя Люба, тетя Катя в техникуме учились в Тобольске. С таким большим трудом. Не на что было жить, неодетые. Вот когда закончили техникум, уже на работу надо — а не в чем ехать. И соседка там была, добрая женщина. Было у ней немножко денег. Привезли там в магазин какие-то недорогие польты. Мама говорит — она сама пришла: «Павловна, привезли польты. Девчонки в чем уедут? Возьми у меня деньги, когда сможешь, тогда и отдашь. И купи». И вот она купила и тете Лиде и тете Любе по пальто. И в этом они поехали работать. А тетя Катя уж не знаю… Она говорит: «У меня было единственное платье, такое — кашемировое. Все штопаное — перештопаное. Вот в этом я и поехала на работу». А потом ей в школе талон дали или как — что отрез на платье. И у ней украла уборщица. Жила тут же, в этом же бараке. Ужас, что было.
Я вот сейчас лежу все и вспоминаю: господи, как жили, че помню! Ну что, двадцать лет мне уже было, когда эта высылка…
— А как это было?
— Всю осень налогами давили всякими. Это 29 год. Сначала разверстку какую-то принесли. Разверстку выполнили, хлеб сдали государству, теперь — самообложение. Я не знаю, что это значило. Самобложение. Все на станцию возили, сдавали. Потом налоги всякие. В общем: и хлеб забрали, и деньги забрали. Теперь приказ: всем мужикам собраться и ехать на лесозаготовки в Верхний Уфалей. Это 150 километров от нашей деревни. Лес валить. А уж в феврале приехал из области уполномоченный. И приказ: выселять! Мужики все на лесозаготовках, а стариков, женщин, детей — в ссылку. Ну, мы попали во вторую смену. В первую смену попала вот тетя шура Турова… шесть или семь семей. Их прямо… ну совершенно раздетых. Мама им успела сунуть кое-что из одежды. У нас дома еще всю одежду не забрали тогда. А первых плохо… Сначала обобрали все. Вывезли всё. В чем были люди, в том и остались. Даже самовары, швейные машинки, постели, подушки там — все! Все забрали. Ой, первых плохо, плохо их выселили. Нас во вторую очередь. А потом еще одна очередь была.
Помню, как раз воскресенье было. Собрались мы… Собрание у нас было, молитвенное. И вот кто-то прибежал, говорит: «Приехали выселять!» Ну, конечно, какое тут собрание… Все кончилось.
Вышли, смотрим: едут. Там с Лебедков — комсомольцы эти, активисты. Подъехали сразу с двух концов, чтоб никто не убежал, видно. И по дворам пошли. Ну, мы побежали собираться. Понадевали по нескольку платьев, по два пальто натянули — по зимнему и по летнему. И давали нам на два человека одну подушку и… одеяло, по-моему. Мы шесть подушек увезли. А другие вот, первые, ничего. У них все отобрали.
И вот еще помню, Ванька Болотенок… Болотов его фамилия была, он с Лебедков был, нам ровесник. Он там у нас в сундуке нашел костюм… У отца хороший костюм был, из хорошей такой ткани, шерстяной. И вот он напялил этот костюм и выходит. А Феня… она хоть помоложе меня, но бойкая была такая девчонка, она ему: «Ты что это вырядился? Государство забирает, пусть государство и пользуется. А ты не смей!» И что ты думаешь — чуть ее не это… Уж мама просила — просила, в ногах у этого уполномоченного валялась: «Да простите вы ее, девчонка молодая, глупая». Насилу уговорила, отпустили ее.
Вот. Посадили нас на подводы и повезли на станцию, в Чумляк. Баб, детей, стариков. А февраль месяц, мороз да метели. У мамы двое близнецов, по полтора годика им было. Привезли в Чумляк, это 70 километров от нас. Привезли, разгрузили в церкву. А мама живо нас в кучу: «Посидите тут» — и побежала на почту. Дала отцу телеграмму: «Нас выселяют. Направление на Тобольск». А на другой день нас в телячьи вагоны человек по шестьдесят. Там были какие-то полки, но всем-то не хватало. Парашу туда. И повезли. Ой, ужас. Позапихали всех без разбора, там и пареньки, уже подростки. Мы стеснялись при них. Там у многих всякие расстройства начались. И вот везли до Тюмени нас. Не знаю уж сколько дней, не помню. На станциях от вагона не отойти, ничего не купишь. Народ так настроили — кулаков везут. У мамы девочки плачут, а молока взять негде. Дали нам из дому, не помню сколько, по пуду на человека, кажется, муки. Но везли отдельно. Вот в Тюмень приехали, у кого сила была, кто помоложе — взяли муки. А мама ничего не сумела.
Вот выгрузили нас в Тюмени, а там подвод!.. Видимо, со всех районов согнали — везти. А там деревни сильно редко. Километров пятьдесят и больше деревня от деревни. Ни обогреться, ничего. Ой,- бедные люди, сколько их померло. Вот в деревню встанем на ночь — утром тридцать-сорок мертвецов. И дальше едем. Уж как их там хоронили — не знаю. А в Тобольске когда жили — только и везли ссыльных хоронить. Попростывали все, попростужались. Да не пиши ты этого, на черта это надо! Это вот писатель какой-нибудь, он бы книгу написал. Вот уже сколько лет прошло — 55 лет, а как сейчас все помню. Вот едем на подводах, а вокруг охрана. Верховые, с нагайками. Подвод двадцать — и верховой, подвод двадцать — и верховой. А на подводах старики да дети. Мы-то пешком шли. Только сядешь, он подъедет и нагайкой тебя… так и вытянет. Ой, ужас, кошмар, что было. Могут даже не поверить этому, а это честная правда.
Так вот и добирались до Тобольска. А в Тюмени, когда на подводы сажали, семью нашу разъединили. Я, Таня, Володя, Павлик и эти двое малышей — с мамой. А Катя, Феня, Лида и Люба — с чужими людьми. И вот тоже, приедем в деревню — никто даже пол-литра молока не продаст. Так народ настроили. Девчонок этих заморили просто. Симпатичные были девчонки. Я уже тогда шить научилась на курсах на этих. Я им пошила по пальтишку по зимнему. Не из сукна, а было такое – полусукно называлось. Серое такое, помню. Отец кроликов держал, были шкурки кроличьи. И вот такие серые были у них пальтишки, обшлага серые из этого меха и воротники. Симпатичные были девчонки. Соня беленькая была, а Валя черненькая.
А через сколько-то дней, уж перед Тобольском, было большое село. И там остановка, ну, отдых вроде. И мама тут же с утра оставила нас, пошла по дворам искать девчонок остальных. И нашла! А то ведь мы, как с Тюмени ехали, так ничего и не знали про них. В Тобольск приехали, там на горе семинария, сколько-то дней там жили, потом давай нас развозить по деревням, пока пароходы пойдут — до этого времени. Отвезли нас в деревню Каштак. Это километров тридцать от Тобольска. Там нас отец и нашел.
Он, как телеграмму получил, все бросил: лошадь, сани, ружье у него хорошее там было — и за нами. Приехал в Тобольск, пошел там в прокуратуру, везде там, разузнал куда отправили, приехал. И вот мы приехали, а дня через два или через три и он является. Нашел нас. Мы же приехали в эту деревню, у нас ни хлеба, ничего нет. Мама пошла в сельсовет. Принесла в мешочке сухарей. Ну и хозяева были хорошие. Тоже сосланные. Их давно сослали, еще за сорок лет до того времени, когда мы. приехали. Уж не знаю, за что их сослали. Сорок лет они уже там жили. Алексей Иванович хозяина звали. Две девки у него было, взрослых уже. И сын, так, подросток. А одевались они как-то… Обувь у них была не валенки, а шерстяные белые чулки и сверху вроде лаптей что-то такое. И такие сборчатые полушубки у девчат были. Все на гулянье бегали. Бывало, как вечер — все на гульбище или как там у них называлось — шли, бежали. А те хозяева маме картошки дали, рыбы… И тоже — жили странно. Рыбу сырую ели. Мясо сырое. Вот рыбу принесут, почистят, посолят и едят. С нее кровь капает — они едят. Хлеб они так смешно пекли — ячники называли. Из ячменной муки делали такое тесто пресное — это для корочки. А ржаную муку разводили как на оладьи. И вот из ячменного этого теста защипывали такие формочки, а туда наливали этого ржаного. И пекли. Это у них такой хлеб был. Потом каким-то способом мама раздобыла дрожжей, завела тесто, испекла настоящий хлеб. они — с удивлением прямо, ну, она и давай: мясо у них было, капуста была, картошка была — сварила щи. Дак они… сроду такого не готовили. Вот как жили люди — не знаю. А скотина там какая-то мелкая. Были у них коровы, овцы… И вот хозяин, бывало, сена воз привезет… а там такой большой-большой пригон крытый, с крышей. Вот он прямо на лошади туда с санями заезжает и так это прямо под стенами все это сено, весь этот воз раскидал. Никаких кормушек, ничего. Ну как люди жили? Все же скотина перетопчет. Там у них по этому пригону идешь, так будто перина под ногами.
Отец приехал — начал подрабатывать. Тому ружье починит, тому крышу покроет. Вот смотришь: один муки принесет, другой еще чего-нибудь. Начали как-то жить потихоньку. Месяц что — ли мы у них прожили. А потом нас снова давай отправлять. И вот приехали мы в Тобольск снова и почти целый день на улице стояли. Голодные и холодные. Ждали, пока нас на квартиры определят. И девчонки мамины видно простыли. И заболели. Обе корью, а потом воспалением легких. В один месяц обе и умерли. Похоронили.
Поселили нас в Тобольске у одних евреев. Комнатушка тоже ма-хонькая, еще меньше, чем у тех ссыльных. Как уж мы там помещались — не помню. В Тобольске отец работу нашел. Там был трест — снасти рыбацкие делал. И еще рыбзавод — отходы продавали. Там, когда рыбу разделывают, голову, брюшки — отрезают. И продавали по три копейки за килограмм. Вот мама из голов ухи наварит, брюшки эти — пироги стряпала. Они жирные, хорошие пироги получались. Жили там, пока пароходы не пошли. И мы с Федорой первым пароходом оттуда сбежали. Добрались до Троицка, да своих встретили, из Жохова. Они говорят: «Хозяйство ваше разорили». Там в ту зиму 90 телят околело, а всего ведь 22 двора было. Кормов не хватило. Мы ведь кормили помалу, каждому в кормушку. А они выгонят скотину в загородку, сена набросают, и не столько это сено скотина съест, сколько перетопчет. Потом, говорят, этих телят свозили к кладбищу и стоймя ставили, замерзших. Вроде как насмех.
А мы сразу в сельсовет поехали, в Староклюквино: «Дайте нам метрики, мы замуж выходим». Дали нам метрики, да тут же кто-то нашелся, сказал, что мы сбежали. Тогда Иван Рысев, отцов друг, увез нас ночью в Троицк. Там мы с папкой и поженились.
— А дед когда умер?
— В 34 году. Ему 48 или 49 лет было. Он там на катере ходил. Осенью они уплыли в Обдорск, Салехард сейчас называется, а река встала. И он обратно 200 километров возвращался пешком. По лесам да по болотам. А был плохо обутый, в броднях. Это сапоги такие, сыромятные. Промочил ноги, простыл и… Пришел, а маму тогда как раз забирали за золото. Ты знаешь, наверное, это в 34 году, тогда многих забирали. Золото вымогали. А мы понятия не имели об этом золоте, я его в ту пору и в глаза не видела. Маму погнали в тюрьму и по дороге они там где-то встретились. Пообедали вместе, распрощались. И мама три месяца сидела. Потом ее выпустили, она приходит, а ей говорят: «А Роман Назарович умер.» Она: «Да вы че? Шутите что — ли?» «Нет, не шутим. Похоронили.» Он тогда пришел, несколько дней всего проболел и помер. Крупозное воспаление легких. Помер и лежал еще девять дней, некому было похоронить. Феня была старше всех — сама болела сильно. Цинга там у всех и еще какая-то болезнь, в горле нарывы какие-то были, забыла, как называется. Таня, она на четыре года младше меня, она хоронила с соседями. Вера маленькая была, три годика. Все на печку забились на холодную и так там и сидели. Досталось им. Лида вот мне в письме пишет: «Когда мне трудно, я всегда вспоминаю, что маме было еще труднее». Она меня сильно поддерживает. Да, прошло… прошла жизнь…
Мама помолчала, повздыхала, потом с трудом встала.
— Заболталась я с тобой. Пойду, тесто поставлю. Пирогов завтра испеку. Галя мне дрожжей немного принесла. Она в кулинарии работает.
Мама ушла, а я стал собирать фотографии: дед с бабушкой в 14 году, Терентий Жук с семейством, отец в жениховском галстуке, мама с косами…